Дневники 1923-1925
Шрифт:
История, рассказанная арендатором Шалыгиным: (история крестьянина Шабрина и Коли). В Михайлов день 8 Ноября по старому кончится десятый год, как я сел на землю Марьи Ивановны. Вот бы, думаю себе, проморгали срок: тогда меня уже не сгонят, потому что десятилетие, закон за меня.
Снег — дядя Михей (обновка, у Бога много всего!).
Шпитонок (швейцар Дмитрий). Митяк-неродяка.
27 Ноября. При малейшей опасности моему сыну воображение сейчас же мне рисует картину ужаса — ужас! Природа, моя деятельность, все исчезает, как дым, и душа тянется к милосердному человеку.
Этот ужас — чувство страха смерти. И вот, если я болею, если я умираю, то
Но ведь ужася должен принять в свою душу, чтобы обратиться к Христу, на пути к Христу мне пред-стоит этот ужас, и вот почему живот мой сопротивляется, забивается, отталкивает и отвращается и противопоставляет Христу — Солнце. Но вдруг… землетрясение (что же тут — Солнце или рука, протянутая ко мне с горсточкой риса? это рука после землетрясения. Христова рука — хотя бы и в виде американского пайка).
Снег, добрый дядя Михей, падал и падал между соснами, все царственно белеет, гурковали краснобровые черные птицы на деревьях, а я, отвращаясь от всего этого, в ужасе кричал: «Христос, Христос!»
Но я кричал один в пустыне, другому я не мог Его назвать, потому что с этим словом в мир вошел обман, оно вызывает множество новых врагов с тем же именем Христа на устах. Мое страдание состоит в том, что я, чувствуя Бога, не могу, как дикарь, сделать образ его из чурочки и носить его всегда с собой и ночью класть с собой под подушку, что я должен быть бессловесно, без-образно. Можно делать Христово дело, но нельзя называть Его вслух, не может быть никакой «платформы», «позиции»… (сказать, например: «христианский социализм!» — какая гадость!).
Между тем этот Бог живет в составе моей родни и существо почти что кровное: дядя Христос, Он умер в позоре, и, быть может, моя задача и Его воскресить, как отца… как родных… я потому и не могу ссылаться на Него, что Он умер в позоре, что я должен Его жизнь своей воскресить (да, конечно, среди отцов моих есть и Христос (церковный).
Так что в слове Христос мне есть два бога: один впереди через ужас в предсмертный час, другой назади, родное милое существо (о нем говорила мать: «Христос был очень хороший»; один через наследство моих родных, другой — мое дело, моя собственная прибавка к этому, моя трагедия.
5–9 Декабря. Извозчик с газетой и сигарой: когда-то рисовалась так заграница, и я, попав в Берлин, сразу нашел желанное: сидел извозчик и читал газету. Теперь служитель в ресторане…
Воронский за конторкой без шапки, ни одного стула, я стою, он сидит, но в компенсацию я не снимаю шапку.
Я вышел на развилок: в одну сторону…
В лесу, я услыхал, один голос кричал:
— Максим Го-о-рький!
Другой:
— Демьян Бе-е-дный!
Я пошел на голос и вышел к основанию развилка болотного леса, в одну сторону шла просека с застывшей водой, как река, в другую моховое болото. На просеке шел охотник с ружьем в валенках по льду, время от времени лед трескался, охотник в валенках погружался в воду и кричал: «Максим Горький!» Другой шел в валенках по кочкам и, когда промахивался и попадал в воду между кочками, кричал: «Демьян Бедный!» Я расхохотался, они оглянулись и оба увидели меня.
Жидовская история. Крысы.
Спор: Лева — земля не остынет, Петя — остынет. Управлять землей, как метеором. Спор: грызут гранит.
Лева и комсомол: за чувства слывет «бюрократом». — Шефство над Квашенками.
Почему ненавистно изучение местного края. Когда охота не ладится, вспоминает, что вечером материалист, кружок и «Изо». «Девчонки».Вы поместили себя в Европе не ради удовлетворения своего самолюбия и не от шкурного страха диктатуры: вы стояли за любимое (Алпатов это любимое анализирует (братья-кадеты в народном университете) и в конце концов остается, принимая свободу в рабстве: эмигрантская свобода — чистая свобода).
Зазимок медленно подтаивает, в полях все стало пегое, и небо такое низкое, такое серое, что даже озими и хвойные леса не выделяются, и так сыро, что везде, в низинах и на холмах, в полях, в лесах, в полесках и даже в бору, пахнет сырыми черными раками с икрой под шейкой. На белых снежных перебежках зайцы проваливаются до самой земли, и в следах их, как в кольцах, вода стоит. Дятел долбит, пищит синичка, стайка свиристелей.
19 Декабря. Никола Зимний. Мягкая порошка. Толстяк сказал: «В церковь я с 20-ти лет не хожу, я церковь еще до революции произвел».
Что-то обласкало душу — что это? Это дорога, покрытая льдом, напомнила детскую ледяную гору, как по ней когда-то катался на санках, валялся в снегу, царапал гвоздем лед, взбирался и опять летел вниз. Часто запах какой-нибудь возвращает в этот рай, но редко определишь момент восприятия по запаху.
20 Декабря. Видел себя во сне с Машей в северной Италии, она была очень холодна со мной почему-то, но, как всегда в ее характере непременно доставлять людям хорошее, она мне сказала, что мною интересуется Надя Корсакова (мне же Надя вовсе уже неинтересна). Вокруг нас много людей, пансионы, цветы. И почему-то отсюда я вдруг попадаю в Берлин и со мной Лева. Мы живем в богатом пансионе, и тоже тут большая сутолока. Но везде говорят о революции, показывают мне какую-то разгромленную рабочими… Иду я подсмотретьреволюцию. Сажусь на лавочку где-то на бульваре, и со всех сторон сходятся ко мне рабочие, садятся тесно ко мне, жмут и этим дают понять, что они узнали во мне русского и я им дорогой товарищ. С восхищением спрашивали меня: «Ну, как у вас?» Но в этот момент подходит полицейский и требует, чтобы я с ним шел. Я иду с ним и спрашиваю: «Значит, вы меня арестовываете, как было у нас в Императорское время?» — «Ничуть нет, — отвечает очень сочувственно полицейский, — я вас хочу провести: ведь здесь патруль, вы бы не прошли, а со мной пройдете». Видны везде разгромленные пустые улицы, разрушенные дома. «А вы, — говорит полицейский, — посмотрите, что в воскресенье-то будет!» Полицейский как будто сочувствует революции, и я возвращаюсь в пансион с большим приобретением: знаю, что будет в воскресенье… Еду в северную Италию, в Россию и везде говорю, объявляю великую весть: «Будет в воскресенье».
Можно всю жизнь прятать безумный конец своего самолюбия, боясь этого безумия, и шлифовать себя в разумных отношениях к людям: таких непрочных, поверхностных людей и порядочных, по принципу много.
Мои коллизии: Смольный и Маркс. Тяга к дворянскому быту и к мужику-рабочему. Институтка в душе и баба в жизни (деревенская, неграмотная). Любовь к «бабушке» и стыд от жены. «Выпад» против большевизма и вообще неудача во всех общественных делах, потому что у меня нет естественной честности, которой живет простой служащий человек, и я не дошел до той мудрости, в которой человек себя самого оставляет себе, а общественное дело, механическое, выполняет согласно своему знанию машины. Я же показываю (надо скрывать) себя самого в механическом процессе, выскакиваю там, где не нужно, как «американский житель» {57} . Надо отделиться совершенно и в себе самом стоять твердо, а машинное дело выполнять точно. Верно сказал Гершензон, что я «мигаю», подмигиваю.