Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Надев лыжную куртку, я вышел из хижины; дул холодный, резкий, неожиданно сильный ветер. Я стал взбираться по каменистому склону прямо к нависшим облакам. Крутой и изнурительный подъем. Каждые несколько минут приходилось отдыхать. Цветы множились — колокольчики, мелкая розовато-лиловая горечавка и еще неизвестные нежные цветы насыщенного ярко-красного цвета. Попадалась заячья капуста, лихнис, цветущая камнеломка, торчавшая из торфяных щелей. Неожиданно сверху донесся — совершенно невероятный на такой высоте — звон пастушьих колокольчиков. На фоне неба, почти из облаков, выросла фигура с посохом, в туго перепоясанной шинели. Пастух тоже шел вверх, иногда останавливался и смотрел на меня сверху вниз. В просвете между проносившимися облаками я видел высоко над собой его коз. Я продолжал идти; каждый шаг давался все труднее. Но лучше преодолеть этот каменистый склон сейчас, решил я, и не повторять подъем завтра. Так легче. И вот я достиг высшей точки крутого склона; ветер с бешеной силой налетел на меня, от него перехватывало дыхание, обдавало ледяным холодом, я еле удерживался на ногах. Однако внизу, к моему величайшему изумлению, лежала широкая котловина; наклонно поднимаясь, она в двух

местах переходила в остроконечные вершины и седловину, за которой высились еще пики. Справа я видел места n'ev'e [343] , снег ослепительно сверкал на скалах и каменистом склоне. Внизу, в котловине, местами зеленела трава; в одном углу разбил лагерь пастух. Я оказался в раю верхнего Парнаса.

343

Обледеневшие (фр.).

Эта огромная котловина в окружении горных пиков — совершенно особый мир с низинами, поросшими сочной травой и цветами, стойбищами пастухов. Горное убежище. За то время, что я добирался до седловины, небо расчистилось и мир стал прекрасен. Я почувствовал себя свободным, здоровым, без малейших признаков усталости. По камням я пробирался со скоростью пастухов, получая удовольствие от необходимости постоянно принимать мгновенное решение и проявлять чудеса ловкости. Взобравшись на седловину, я увидел сразу несколько пиков. Проблема заключалась в том, чтобы определить, какой из них Ликерий [344] , самая высокая точка Парнаса. Все казались примерно одной высоты, хотя самый дальний, по другую сторону огромной котловины, был вроде бы выше остальных. Я видел двух пастухов, но они были очень далеко от меня, слишком далеко, чтобы идти и спрашивать. Я склонялся к компромиссу: можно взобраться на один из ближайших пиков, сочтя его самым высоким, — все равно я уже на Парнасе. Солнце клонилось к закату. Я спустился и вновь поднялся на другую седловину. Горные вороны кружили над головой; цветы были повсюду — горные астры, золотисто-желтые, похожие на маргаритки цветы и множество ярко-розовых гераней. Когда я оказался наверху новой седловины, то до того момента невидимый пик-великан обрисовался четко. Правильная форма, округлая вершина; но расположен слишком далеко, чтобы успеть подняться на него до темноты, — так, во всяком случае, мне казалось. Почувствовав разочарование, я попытался лгать самому себе. Можно сочинить историю о том, как я забрался на вершину, полагая, что именно она — высочайший пик Парнасских гор. Ближайший пик был с южной стороны, туда я и решил направить свои стопы. За ним находилась еще одна котловина, богатая растительностью, — там паслась крупная отара овец и стоял пастуший лагерь.

344

У горы Парнас две вершины, между ними небольшая разница в высоте: Ликерий (Волчья гора) — 2457 м; Геронтоврахос (гора Старика) — 2380 м.

Почти все облака разошлись, и вид с вершины пика был превосходный. Но в миле к востоку все тот же непокоренный округлый купол вздымался надо мной, по-прежнему дразня и мучая. Я сел рядом с пирамидкой, сложенной из камней, и съел немного шоколада. Заходящее солнце подчеркивало все контуры, темно-синие тени, фиолетовые холмы внизу — в долинах и на равнинах. Вдалеке виднелось голубое море. Мною овладела усталость, я испытывал удовлетворение, но не совсем полное. Я вновь посмотрел в бинокль на Ликерий, бессознательно припомнив тот символический смысл, какой придавал его покорению.

И вдруг, почти бессознательно, я направился к Ликерию, несмотря на поздний час и сильную усталость. Прежняя решимость вдруг ожила во мне и заставила идти. Я почти бежал вниз по склону к подножию Ликерия и стал взбираться на пик с немыслимой скоростью. Но подъем был слишком крутой — не взбежишь. Я замедлял шаг, останавливался отдохнуть, смотрел на мир у моих ног. Ближе к вершине наткнулся на цветущие фиалки, крупные пурпурные цветы, — изумительное зрелище; неподалеку цвела золотистая камнеломка. Вспугнул двух глухарей и крупных коричневых куропаток, с шумом вспорхнувших с земли. Дальний склон Ликерия обрывистый — просто огромная пропасть. В состоянии нарастающей экзальтации я, совершив зигзаг, ступил наконец на ровную плоскость, на которой тоже была выложена каменная пирамидка. Чувство победного ликования, полного удовлетворения охватило меня — наслаждение чуть ли не на молекулярном уровне. Солнце еще не опустилось за горизонт. На расстоянии двадцати миль ни одного облачка, небо чистого и ясного синего цвета; и пьянящее ощущение, что высоко вознесенный над миром ты теперь вдали от всего — городов, обществ, тревог, верований, времен, — ты центральная точка во Вселенной: ведь ты решился, достиг цели и теперь пожинаешь плоды. Природный монастырь духа.

Вокруг были другие горы, долины, равнины, моря, но у меня не было никакого желания знать их названия — достаточно просто сознавать, что их великое множество. Горные стрижи рассекали воздух, падали вниз, в пропасть, или проносились на сумеречный восток. По позолоченным вершинам тянулись длинные тени.

Кто-то написал на прекрасном классическом греческом языке слово — «свет», выложив его камнями рядом с пирамидой. Даже я загорелся и решил оставить письменное свидетельство. На листе бумаги написал: «Джон Фаулз, 4 июля 1952; вечернее небо ясное, видимость прекрасная, на южном склоне цветут фиалки. Я один, с горными стрижами и музами». Лист засунул в жестяную банку и поставил ее в середину пирамиды. Становилось холоднее, солнце садилось. А я все стоял, очарованный высотой, вознесенностью над землей, мирской суетой, стоял, наслаждаясь грандиозным, божественным одиночеством.

Это был один из тех моментов, ради которых стоит жить. Они — вознаграждение за месяцы, проведенные в пустыне, за годы пребывания в темноте. Вырваться из времени, раствориться в природе, почувствовать, что ты по-настоящему существуешь,

богоподобный настолько, насколько это способен вообразить смертный.

Такие приключения надо переживать в одиночестве. В обществе других людей они теряют ценность. Нужно одному преодолеть все испытания — усталость, путь по незнакомой местности, тишину. Все это в конечном счете войдет в торжество победы. Никаких проводников, никаких карт. Только ты.

Я спустился по крутому склону. Ниже меня, возвращаясь в загон, двигалась отара овец. Достигнув подножия пика, я увидел девушку пятнадцати-шестнадцати лет с бронзовым от загара лицом и хитрющими, слегка кокетливыми глазками, она шла в мою сторону. На ней было старое коричневое пальто, на голове коричневый платок, и все же эта одежда не могла скрыть ее красоты. На лице девушки играла озорная улыбка, я ее явно забавлял. Нас разделяли двадцать или тридцать метров. В ее чистом, четком голосе звучали властные нотки — это присуще людям, подолгу живущим в одиночестве; многого в ее речи я не понимал. Однако уловил легкое презрение ко мне. Ведь она постоянно живет в тени Парнаса; подняться на пик, с которого я только что спустился, для нее пара пустяков — час, не больше, и потому моя гордость в ее глазах смехотворна. Меня заставили почувствовать, что я чужой на этом высоком этаже мира. Мне же казалось невероятным, что такая хрупкая девушка может существовать в столь уединенном месте. Ее отара из двухсот овец, медленно пощипывая траву, направлялась к лагерю. Мы заговорили о волках. Похоже, я вызвал ее восхищение, сказав, что собираюсь вернуться в хижину.

— Это далеко, — предупредила она. — Придется идти в темноте.

Я ответил, что хорошо знаю дорогу, и показал направление. Некоторое время мы шли параллельно друг другу, но на некотором расстоянии. Потом я простился с девушкой, она пошла к овцам, что-то тихо напевая, а я смотрел ей вслед.

Назад я шел быстро, несмотря на то что сильно ныли ноги. Сумерки сгущались, ветер стал ледяным и колючим, воздух — морозным. Я прыгнул с камня на тропинку. Раздался щелчок, и ступню пронзила резкая боль. Я угодил в волчий капкан. Высвобождаясь из него, я провел несколько ужасных минут. К счастью, капкан был без зубцов и держал меня всего лишь за пятку. И все же потребовались большие усилия, чтобы его разжать. Я продолжил путь; от напряжения пальцы на руках онемели, потом их охватила жгучая боль. Я прошел под большой скалой, впадина у ее подножия была заполнена водой и льдом. Высоко по скале проходили ледяные прожилки, там же наверху вовсю, как разбушевавшееся море, шумел ветер. Я спустился к пастушьему лагерю, который прежде уже видел. Но стоило приблизиться, как ко мне бросились собаки, они рычали и свирепо лаяли. Три огромные собаки — черная, серая и белая. Я замахнулся на них палкой, и тут они набросились на меня. Одна вцепилась зубами в палку, другая примеривалась к моей спине. Я уже не сомневался, что быть мне искусанным, но в этот момент выбежал молодой пастух и отозвал их. Страшно хотелось пить. Пастух подвел меня к хижине; снаружи большой кусок спрессованного снега понемногу подтаивал в миске. Я жадно выпил эту воду из жестяной кружки. Вода была ледяная, очень вкусная. Я рассказал пастухам о капкане. Они рассмеялись; оказалось, его поставил молодой пастух. Да, волки здесь водятся, два или три. Пастух же, с которым я говорил на следующий день, сказал, что их здесь много.

Я продолжил путь в темноте. Света луны и отблеска ушедшего дня хватало, чтобы ориентироваться на местности. Однако я часто спотыкался, падал, много раз останавливался и искал взглядом удлиненную серую постройку. Ветер свирепствовал, порывистый и холодный. Наконец я добрался до хижины. Со всех сторон слышался звон колокольчиков невидимой отары и лай собак. Навестить меня пришел пастух — молодой человек с серьезным лицом и низким голосом. На нем была теплая, толстая шинель. Он помог мне зажечь лампы, но они вскоре погасли и я развел яркий огонь в печи, подбрасывая туда крупные поленья. Было очень холодно, и бушующее пламя согревало душу. Я сел на скамью и разговорился с пастухом. Его мучил конъюнктивит — немудрено на таком ветру. Он часто выходил из хижины и пронзительным свистом подзывал овец. Пастух звал к себе, но у меня не было сил двигаться. И он ушел, растворившись в ночи под завывание ветра.

Странное, почти нереальное, обособленное существование — и это в 1952 году! Трудно вообразить склад ума пастуха, пасущего скот в горах, — его жизнь состоит из смены дня и ночи, пересчета голов, дойки, холодного света звезд, тишины, ледяного ветра, страха перед волками и ужасающего одиночества, словно он живет на другой планете.

Я сидел и смотрел на огонь, слишком уставший, чтобы есть. Страшно хотелось пить, но воды не было. Я запер дверь на засов, забрался в спальный мешок и заснул. За день я преодолел около пятнадцати миль — по неровным горным дорогам, карабкаясь на крутые каменистые склоны. Лето в Арахове я сменил на парнасскую весну. Посреди ночи я услышал шум борьбы и рвущейся плоти: волк, лиса или пастушья собака пытались кого-то задрать. Но у меня не было сил встать и посмотреть, что происходит. Солнце стояло уже высоко, когда я окончательно проснулся, проспав более двенадцати часов.

Покинув хижину, я пустился в обратный путь мимо пастушьего tгура [345] . Два дочерна загорелых пастуха доили овец — по одной-две струи от каждой. Ведро набралось только после дойки Двадцати или тридцати овец. Пастухи дали мне напиться и угостили жирным кислым сыром. Я съел его с видимым удовольствием и внутренним отвращением, залпом выпил кружку все еще теплого молока и распрощался с пастухами.

Спуск занял много времени. Распухшие ноги болели, солнце пекло сильно. В хвойных лесах было много птиц и бабочек — сорокопуты с рыжими спинками, синицы, дрозды-дерябы, пестрые дятлы, разные виды рябчиков и тысячи бабочек репейниц. Я шел краем Левадийского плоскогорья, часто отдыхал; аппетита по-прежнему не было. На краю плато, откуда шел спуск в Арахову, ноги у меня так разболелись, что я мог идти только прихрамывая.

345

Греческое название, обозначающее жалкое жилище.

Поделиться с друзьями: