Дневники Клеопатры. Книга 2. Царица поверженная
Шрифт:
Я знала, что многие воспринимают события именно так, и понимала, что ничего тут не поделать. Люди любят драматические конфликты и истории, где замешаны сильные страсти.
— На сей раз Антонию придется решать самому, — заявила я. — И пальцем не пошевелю, чтобы помочь ему определиться.
— Ну, моя дорогая, если того, что ты уже сделала, недостаточно, то не помогут никакие дополнительные усилия, — сказал Мардиан.
При свете дня я разговаривала с Мардианом весьма решительно, но вот ночью лежала без сна и чувствовала себя куда менее уверенно. С точки зрения здравого смысла, Антонию следовало вновь включиться в жизнь Рима. Раз восточная авантюра провалилась, о ней
Теперь он мог с легкостью вновь облачиться в римскую тогу, взять за руку свою супругу, добродетельную матрону, и отплыть обратно в Рим. Восток не ответил на его чаяния — ну и ладно, место найдется повсюду. Октавиан окажет ему радушный прием. Если бы и было между ними непонимание, прошлое недоразумение давно забыто. А меня как досадную помеху их союзу они и не вспомнят.
Антоний — дитя Запада, и Запад его ждет. Взамен я могла предложить ему лишь борьбу за строительство широкого восточного союза с перспективой равноправного партнерства с Римом. И себя.
Но политический союз — это одно, а союз мужчины и женщины — несколько иное. Я решительно не понимала Октавию. Если бы мой муж открыто провозгласил своей супругой другую, подарил ей земли, отчеканил ее профиль на монетах рядом с собственным, я не стала бы мечтать о его возвращении. Во всяком случае, ни за что не приняла бы его назад, как бы мне этого ни хотелось. А уж гоняться за ним — о таком и подумать стыдно!
Но время шло, а положение оставалось неопределенным. Постепенно я привыкла и к неопределенности, и к ожиданию, стерпелась с ними.
Отзывчивый Мардиан даже поставил перед собой задачу найти литературные цитаты про ожидание и терпение. Он обратился за помощью к библиотекарю Мусейона.
— Гомер в «Илиаде» говорит: «Судьба человеку в удел дает терпеливую душу», — решился он однажды высказаться.
— Это так расплывчато, что ничего не значит, — отозвалась я.
И то сказать: кому дает, кому не дает. Разве мало людей, вовсе не умеющих терпеть?
— «Терпение есть лучшее лекарство от всех невзгод», — писал Платон, — заметил Мардиан в другой раз.
— Еще одно обобщение? — усмехнулась я.
— А вот тебе высказывание, принадлежащее Архилоху: «Боги дают нам горькое лекарство терпения».
— А почему оно должно исходить от богов? — спросила я, вдруг ощутив желание поспорить. — Взять Сафо, уж ей-то виднее. И она вот что пишет: «Луна и Плеяды на небе. Уж полночь, и время уходит. Я лежу в постели одна…»
Мардиан хмыкнул.
— Чего ради ты изводишь себя, читая эту Сафо?
— Поэзия утешает меня и вместе с тем воспламеняет, — ответила я.
— Тебе ли не знать, что это яд для души! — фыркнул он.
В другой раз он предложил цитату из Священного Писания.
Эпафродита, из «Плача Иеремии»: «Благ Господь к надеющимся на Него, к душе, ищущей Его». [8]
Я рассмеялась.
— Это не тот Господь, которого я жду.
— Моя дорогая, я сдаюсь. Воспламеняй себя с помощью Сафо — или кого хочешь. Но это не поможет!
Вид у него был строгий.
После ухода Хармионы и Ирас я оставалась наедине с ночью в спальне с мягко шевелящимися занавесками и читала стихи. Давно ушедшие люди говорили со мной сквозь столетия. Казалось, само время придает их изречениям весомость, какой нет в словах живущих.
Они и вправду дарили своего рода утешение: побуждали благодарить судьбу хотя бы за то, что я, даже испытывая боль, жива, а они, несчастные, уже мертвы.8
Плач Иерем. 3:25.
Вот что говорили мне стихи, вот о чем предостерегали.
Я еще днем поняла, что получу известия, ибо в то время, когда причаливали и разгружались корабли, мне доложили о прибытии сухопутных гонцов. Уже ночью, когда я возлежала на открытой террасе, любовалась игрой лунного света на волнах гавани, наслаждалась поэзией и арабской засахаренной дыней, принесенное служанкой письмо едва побудило меня поднять голову.
— Оставь его здесь, — сказала я, махнув рукой на перламутровую чашу, где хранила незначительные безделушки.
Я так увлеклась искусными стихами Катулла, что не могла остановиться: они были столь же приятны и (как я подозревала) вредны для здоровья, как отменные сласти. Меня радовало, что я сподобилась выучить латынь и теперь могла проникнуться его терзаниями и устремлениями.
Odi et ашо: quare id faciam, fortasse requiris. Nescio, sed fieri sentio et excrucior. Да! Ненавижу и все же люблю. Как возможно, ты спросишь? Не объясню я. Но так чувствую, смертно томясь. [9]9
Перевод А. Пиотровского.
Как это не по-римски! По-моему, такая изощренность чувств делала поэта запретным не в меньшей мере, чем «подстрекательские» идеи.
Лишь пресытившись буйством эмоций (к тому времени, когда стихи были отложены в сторону, я чувствовала себя полностью выжатой), я небрежно потянулась, взяла письмо и сломала печать.
Письмо оказалось предельно кратким.
Моя дорогая и единственная жена. Я направляюсь к тебе.
Эти простые безыскусные слова оказались красноречивее всего, что я когда-либо читала, и мигом затмили все литературные ухищрения.
Моя дорогая и единственная Я направляюсь к тебе.
Однако главный сюрприз ждал меня впереди. Мне было невдомек, что Антоний уже в Египте и письмо послано мне из гавани. Я же откладывала его так долго, что к тому моменту, когда закончила читать, автор уже приближался к моей спальне.
Услышав шаги и звук открывающейся двери, я ощутила раздражение — ну, что еще такое? Мне хотелось перечитать письмо, поразмыслить над ним. Поднявшись, я выглянула наружу, в темную переднюю, и позвала:
— Хармиона?
Кто еще осмелится явиться ко мне без приглашения в такой час? Ответа не было. Накинув на себя одеяние, я шагнула через порог.
Кто-то стоял там, лицо было сокрыто низко надвинутым капюшоном.
— Кто ты такой? Как ты сумел миновать охрану?
Судя по росту, мужчина. Он молчал.
— Кто ты? — повторила я. — Отвечай, или я позову стражу!
— Неужели ты меня не узнаешь? — послышался такой знакомый голос.
Откинув капюшон, Антоний устремился ко мне и заключил в объятия, крепко прижав к себе.