Дни гнева
Шрифт:
Амбруаз Мопертюи пролежал в постели десять дней. И выздоровел так же внезапно, как слег, подкошенный лихорадкой. Проснулся утром, будто и не было никакой болезни. С удивлением поглядел на сидящую у изголовья и дремлющую над вышиваньем Фину. Немедленно выгнав ее из спальни, он встал и оделся. Фина торопливо засеменила к Камилле, предупредить о скоропалительном выздоровлении хозяина, но не смогла ее добудиться. Камилла только недавно пришла со свидания с Симоном и заснула глубоким сном. Амбруаз Мопертюи спустился в кухню и потребовал завтрак. Он проголодался как волк и чувствовал себя полным сил и энергии, как будто десять дней лихорадки и испарины только укрепили его тело и очистили кровь. Усевшись за стол, он набросился на еду с аппетитом, испугавшим несчастную Фину. Он не задал ей ни одного вопроса: ни о своей болезни, ни о Камилле. И это молчание испугало Фину еще больше, чем приступ обжорства. В конце концов она заговорила сама: «Камилла еще спит, она, бедняжка, всю ночь просидела около вас, я только отослала ее, как вдруг вы проснулись… Она все это время так заботилась о вас, ей-Богу! Да что там, мы обе беспокоились! Вы так тяжко хворали. Камилла даже за доктором посылала. Сынка моего в деревню отправляла. Но доктор не разобрал, что у вас за хвороба, так и ушел, только руками развел. Тогда мы…» Но Амбруаз Мопертюи прервал ее на полуслове,
Была середина ноября. Подморозило. Стояла тишина, ни одной птичьей трели, только похрустывала мерзлая земля под ногами. Ледяной воздух словно трепетал. Проходя мимо Среднего двора, Амбруаз увидел в окне дряхлого Альфонса. Петух тряс свисавшим на глаза рыхлым гребнем и тщетно силился кукарекнуть. Сам Гюге Кордебюгль был в лесу, как все остальные мужчины с хутора. Амбруаз шел широким шагом. Его бодрил мороз, он чувствовал в себе спокойную, холодную, как это прозрачное ноябрьское утро, решимость. Миновав дом Фолленов, откуда несся детский крик, и Крайний двор, где укутанный в толстую шерстяную юбку Луизон-Перезвон мел крыльцо, он вошел в Жалльский лес.
Все здесь принадлежало ему: его хутор, его лес. Его деревья, земля, люди. Он здесь хозяин. Хозяин этого погожего студеного утра и всех его звуков: хруста ветвей, гулкого эха шагов. Он владел всем и всеми. Слезы, которые он пролил у ног Камиллы, первые и последние в его жизни, и, поя:, которым обливался все десять дней, пока его трепала лихорадка, омыли ему память и сердце. И теперь его память была, как никогда, ясной, чистой, озаренной лучами зеленых глаз Катрин-Камиллы. Память его была наполнена гулом лавины круглых серебристо-серых стволов и звоном, льющимся из поднебесья, словно само солнце стало колоколом. И в этом колоколе билась вписанная в клеймо буква «К»… Катрин… Камилла… Звенящий колокол в самом сердце утра. И его собственное сердце было слито с этим солнечным звоном. Остро отточенными лучами сияли и звенели «К» — Камилла, Катрин-Камилла, две женщины в одной, неразличимые, единые. Живинка, волшебная змейка, его любовь и ярость, Катрин-Камилла, всплеск листьев, света, ветра. Живинка, змейка, зеленоглазая резвая девочка… шлюха, пропахшая ночной сыростью и мужским потом.
Амбруаз разыщет виновника. Он, конечно же, здешний, один из его работников, если не из Лэ-о-Шен, то с какого-нибудь из соседних хуторов. Мерзавец, вор, подло посягнувший на его Живинку. Ну да ничего: Амбруаз его выследит и отнимет у него власть над Камиллой, которую тот бесстыдно присвоил. Выметет его из сердца и души Камиллы. Прогонит негодяя прочь — здесь он один хозяин, он, Амбруаз Мопертюи. А тот пусть убирается, чтоб и духу его не было.
Амбруаз Мопертюи шел по лесу, среди искрящихся инеем стволов. И в сердце его кристаллами льда застыло спокойствие и терпение. Терпение, полное желчи и злобы.
ЗАТОЧЕНИЕ
В то время как Амбруаз Мопертюи, укрепив сердце панцирем ледяного терпения, подходил к опушке Жалльского леса, Камилла спала у себя в комнате. Спала блаженным, без видений, сном. Ей вообще больше ничего не снилось. Чтобы видеть сон, ей не надо было засыпать. Сон был явью, у него было имя и тело, у него был запах, Симон был ее сном и ее явью. Сном наяву и явью во сне. Все остальное в мире казалось серым и скучным. Жизнь без него была лишена движения, она ползла, тащилась еле-еле. Возвращаясь из амбара, Камилла еще хранила вкус губ Симона, тепло его объятий, его запах, еще слышала его дыхание и стон, еще чувствовала в себе его семя. Она старалась поскорее запереться у себя, юркнуть под одеяло, свернуться комочком и провалиться в сон. Все неистовство любви: волны желания, властное влечение плоти, вся безудержность, с которой каждый из любовников, осыпая другого ласками, прижимая к себе, увлекал его в бездну жадной нежности, — во сне унималось, плавно растекалось по телу, проникало в глубины плоти, достигало сердца. Во сне разлученные тела Камиллы и Симона, в силу некой таинственной алхимии, передавали друг другу ощущения, дыхание, взгляды. Каждый становился копией другого, воспроизведением его тела и души. Его желания. И оба пробуждались, дыша еще больше, чем прежде, страстью и счастьем.
Когда Камилла увидела деда, то удивилась его подчеркнутому спокойствию. Он не только не заговаривал о том, что случилось между ними, но избегал всякого намека на продержавшую его десять дней в постели болезнь. Вел себя с внучкой как ни в чем не бывало, разве что казался слегка растерянным — можно было подумать, что он решил закрыть на все глаза и позволял Камилле украдкой бегать на любовные свидания, которым он не придавал особого значения. Удивление и недоверие Камиллы быстро прошли, и она, отбросив все страхи, беспечно и беззаботно включилась в игру, в которую вовлекал ее дед. Игра эта казалась двусмысленной, ибо, как только Камилла, обманутая внешним спокойствием деда, вернула ему прежнюю приязнь, старый Мопертюи и сам чуть не поддался на ласку. В конце концов, думалось ему порой, может, ничего и не произошло и все еще будет хорошо. Однако это не усыпляло тлеющую в глубине его души постоянную настороженность. Чуть что — и ревность его вспыхнет с новой силой.
И случай не замедлил представиться. Подозрения его ожили, и он перешел от выжидания к действиям. Это произошло в первые дни декабря, в Жалльском лесу, в разгар рубки. Умаявшись, лесорубы сидели вокруг костра и молча обедали. Присутствие старика Мопертюи не давало им разговориться. Угрюмую тишину нарушил приход трех женщин: Роз Гравель с дочкой Луизой и Мари Фоллен — да увязавшегося с ними Луизона-Перезвона. В корзинках они принесли свежеиспеченные, завернутые в тряпицы лепешки со шпигом. Хлопоты женщин и Луизона, аппетитный дух горячих лепешек подняли настроение мужчин, они оживились. Посыпались шутки. Больше всех смеялся Глазастый Адриен, заражая хохотом остальных. Только двое не разделяли общего веселья: Амбруаз Мопертюи, по-прежнему подозрительно насупленный, да Гюге Кордебюгль. Этот с появлением женщин отсел подальше и сердито нахохлился. Мужчины по обыкновению принялись поддевать его. «Эй, Гюге, где же твоя женушка? Или ты ждешь, пока тебе принесет лепешек петух? Да ведь у твоего Альфонса, как у тебя самого, нет пары, кому же у печки стоять?» — «Потому-то вы оба такие мрачные да грязные, — прибавляли женщины. — Да ладно уж, Гюге, иди к нам! Отведай лепешек, мы не скажем Альфонсу, что ты лакомился без него, да еще и в компании с женщинами!» — «А может, девственники не любят лепешки со шпигом, ведь им все приятное не по вкусу!» — «Наш Гюге любит только бабье исподнее, а самих баб не выносит, ни голых, ни одетых,
ни вблизи, ни издали. Правда, Гюге?» — «А верно, что ты из женских тряпок шьешь подштанники для своего Альфонса?» — «А может, ты прячешь бабенку в своих хоромах? Скажи-ка, где: в хлебном коробе или в ящике с золой, обсыпанную пылью или завернутую в паутину?» — «Должно быть, она у тебя разодета, как королева, твоя женушка-паучиха, экую кучу белья ты ей по садам натаскал!» — «Смотри, как бы твоя паучья королева зимой себе зад не застудила: зимой много одежки не насобираешь!..» Мужчины вечно отпускали соленые шуточки по поводу сомнительного и упрямого целомудрия Гюге, вот и на этот раз потешались от всей души. Наконец Амбруаз Мопертюи, до тех пор безучастно слушавший, сурово выговорил: «Предупреждаю тебя, Кордебюгль. Если хоть раз застану тебя в моем саду за воровством, воткну тебе вилы в зад да еще собаку спущу!» Амбруаза рассказы о набегах Гюге не только не забавляли, но приводили в ярость: его бесила сама мысль о том, что этот старый неряха может прикоснуться к белью Камиллы.Гюге Кордебюгль терпел град насмешек, не говоря ни слова, но угроза Мопертюи заставила его взорваться. «Уж лучше бы, хозяин, вы приберегли свои вилы да своего пса для кое-кого другого, для молодца, что щеголяет голым задом по ночам на вашем лугу! Гуляет себе нагишом под луной, да не один! Ей-ей, хозяин, кое-кто у вас за спиной недурные штучки выделывает!» Гюге выпалил все это единым духом, скорчившись над своей миской с супом. Смех и шутки как отрезало. Довольный собой, Гюге шумно опорожнил котелок. Амбруаз Мопертюи, мертвенно-бледный, поднялся на ноги. «Что ты тут врешь? Да я твои грязные россказни запихну тебе обратно в глотку, тварь» — рявкнул он. Но Гюге взвился еще пуще: «И вовсе не вру! Чистую правду говорю, я сам все видел! Видел их обоих, твою драгоценную внучку да ее милого, как они в обнимку по траве катались, голые, что твои червяки!» — «Заткнись, пока цел!» — крикнул Фернан-Силач. Амбруаз Мопертюи, не раздумывая, бросился на него, но Фернан легко отшвырнул его. А Гюге, нимало не смутившись, проворчал сквозь зубы: «Да это не он, это Си…» Договорить он не успел. Скаред-Мартен выплеснул свою миску ему прямо в лицо. Взбешенный Гюге вскочил и заорал: «Ах так! Ах, вот так, и все из-за бабы! Все они шлюхи и гадины, все как одна! И Камилла не лучше других! Недаром в ней течет кровь ее распутной бабки, городской потаскухи!» Он плюнул, подобрал котелок и торбу и зашагал прочь, собираясь снова приняться за работу. Остальные тоже разбрелись, а женщины подхватили пустые корзинки и собрались домой. У костра остался один Амбруаз Мопертюи, словно пригвожденный к месту и потерявший дар речи от разоблачений Гюге, его брани и оскорблений, которые он при всех обрушил на Катрин и на Камиллу. Затаенная ревность, хитрое терпение, с которыми Амбруаз, таясь от всех, подстерегал Камиллу, вдруг рассыпались в прах, он стал всеобщим посмешищем. Выходит, все то, во что он, несмотря на свои сомнения, старался не верить, что желал раскрыть и с чем желал разделаться один, не посвящая никого в сокровенные глубины своей души, было тайной лишь для него. Остальные давно все знали. И были сообщниками. Он предан, обманут, унижен всеми и открыто. Как же они должны его ненавидеть, чтобы оскорбить так страшно! Оскорбили не только его, но и единственное в мире, двуликое существо, которое было его светом и любовью, гордостью и радостью на этом свете.
Значит, Симон. Хоть Кордебюглю и не дали договорить, он понял. И удивился, как не догадался раньше, кому же было похитить красоту Камиллы, как не молодчику, живущему с ней чуть ли не под одной крышей. Тому, кто был так похож на нее. Симон, пятый сын Эфраима, погонщик, Бешеный Симон, что трубил во всю мочь в тот злосчастный августовский день. Сияние медной трубы, отражающей яркое солнце, блистательная дерзость трубача — тогда он и околдовал Камиллу, словно злой дух, морочащий путника в лесной чаще. Разбойник, вор, колдун, заворожил Камиллу, чтоб увести ее. Увести от него, Амбруаза, которому принадлежало неоспоримое право любить ее и быть любимым ею, который почитал себя ее судьбою. Да-да, Симон повинен не только в колдовстве, но и в преступлении против самой судьбы. Против него, Амбруаза Мопертюи.
Застыв на месте, Амбруаз уставился невидящим взором на догорающее пламя костра. Образы Катрин и Камиллы, всегда сливавшиеся в его сознании, теперь обрели совершенную ясность единого существа. И это видение все разрасталось в его горячечном воображении, пока он глядел на остывающие угли. Все догорало в нем самом: мысли, память и чувства. Остались угли, пепел, скрытый жар, который выжигал все смутное, что до сих пор затуманивало этот образ. Он рождался в пепле, выковывался в раскаленных углях. Амбруаз уже забыл об оскорблении, которое претерпел при всем честном народе, в нем замолчала гордость и чувство единовластного хозяина, что так бурлило в первый день выздоровления. Он не помнил ни обиды, ни обмана, ни угроз Утренних братьев, готовых защищать Симона. Он никого не боялся. Не помнил даже о предательстве Камиллы. Нет, он не простил, он просто все забыл. Забыл ее, какой она была прежде, ее образ расплылся, погас. Он сознавал одно: надо вырвать Живинку из черных чар, которыми ее околдовали. Камиллы словно бы и не было больше, он думал только о той, что жила в обличье Камиллы, но значила больше, чем она. Лишь это существо надо было спасти, он один мог видеть эту красоту, ему одному она принадлежала. Он снимет с нее путы, чтобы она летела, неудержимая в своем порыве, чтоб снова воспарила и преобразилась. Живинку надо освободить от падшей Камиллы, спасти от грязи, которой запятнали ее Камилла с Симоном, а для этого разъять их тела. Он должен уберечь образ и душу Живинки от всех, и даже от самой Камиллы. От нее-то особенно.
Амбруаз вернулся на хутор. Войдя во двор, он увидел Камиллу, поджидавшую его около магнолии. Женщины, едва вернувшись из леса, конечно же, все рассказали ей и посоветовали остерегаться гнева старого Мопертюи. Но Камилла решительно ответила: «Ну и отлично. Теперь он знает все, оно и к лучшему. Дождусь его и поговорю». Она и сама не знала, что скажет деду, но чувствовала, что разговор необходим, чтобы покончить со страхом, подозрениями и ложью.
Завидев деда, она пошла ему навстречу, сжимая концы наброшенного на голову и на плечи шерстяного платка. «Мне надо с тобой поговорить!» — воскликнула она. «Чего ради? — возразил Амбруаз чуть ли не равнодушно. — Что ты можешь мне сказать? Я и так уже все знаю. Зайди в дом, не стой раздетой в такой холод, простудишься». Они оба вошли в дом. «Сходи в мою комнату и принеси со стола трубку с кисетом. Я совсем окоченел с мороза», — попросил Амбруаз. Камилла все больше удивлялась: мало того что дед вовсе не был рассержен, он еще посылал ее за трубкой, к которой почти не прикасался. «В твою комнату? — нерешительно спросила она. — Но ты же не любишь, когда я или Фина туда заходим». — «Ну и что? Вы что, не заходили туда, когда я был болен? Мне нечего прятать. Я просто хочу курить, но у меня окоченели руки и ноги, ты найдешь и принесешь трубку быстрее, чем я. Поди же скорее». Камилла послушалась.