До петушиного крика
Шрифт:
Я поправил книгу, затолкав выползающие изжеванные страницы обратно под обложку, глянул на скорчившегося в проходе напротив Вадима — голова в коленях, только клочками выстриженная макушка торчит наружу — и камера, да и вся тюрьма качнулась, отступая; шумная утренняя возня, раздражение стесненных в духоте людей — все отодвинулось, превращаясь в однородный, совсем не мешающий гомон где-то там, далеко, за обложкой истерзанного Лескова (еще бы закурить, но сигарет мало и лучше попозже). «Событие, рассказ о котором ниже предлагается вниманию читателей, трогательно и ужасно по своему значению для главного героического лица пиесы,
…Вадим разматывал пульсирующую ткань предутреннего своего кошмара, цеплялся за паутинки путаного сновидения, оживляя яркость и чистоту ощущений, стараясь не приближаться к тем из них, которые резонировали в душе холодным ужасом. Главным для него было выделить в красочной фантазии сна, отделить от всего остального то, что на самом деле было с ним, то, что он благополучно забыл, заглушил в суетливой гонке своей жизни, оборвавшейся несколько месяцев назад, когда чужие руки распахнули дверцы его красного «Жигуленка», притормозившего у светофора, и резкий голос выдохнул в салон: «Оружие есть?» (Какое оружие? Идиоты, почему им вечно мерещится оружие? Опасности? Погони и перестрелки? Насмотрелись сами же своих выдумок о себе по телевизорам до перепуга…)
Зоопарк был, и толпа у клетки была, и потная кремовая рубашка, и несчастный крик шимпанзе, попавшего в неожиданный капкан. Вадиму хотелось закрыть уши, чтобы не ввинчивался в них этот тоненький, детский визг, но он был на глазах — он умел владеть собой и не мог позволить себе необдуманных жестов. Со снисходительной улыбкой, стараясь не смотреть в клетку, где обезумевшее существо рвалось в визге, измазывая кровью проклятую доску, с приклеенной своей улыбочкой Вадим вежливо и решительно выбирался из плотной толпы. Сейчас он никак не мог вспомнить, по каким делам занесло его тогда в зоопарк, впрочем, это не важно.
— Эй, Саламандра.
Вадим осознал, что окликают его, но голову поднимал медленно, будто бы всплывал на поверхность со дна теплого бассейна, успевая припрятать скаредно и укромно отогретые дыханием осколочки сновидений, сцепленные уже с воспоминаниями.
С самой верхней шконки противоположного ряда на него глядел Матвеич, политик, человек странный и опасный, предлагая ему — ошибиться в этом жесте было невозможно, — предлагая именно ему сигарету. Матвеич еще раз затянулся и метко бросил сигарету в вадимов проход прямо тому на колени, отвернувшись тут же, уткнувшись сразу в свою неизменную книгу и благодарной ответной улыбки не приняв.
Вадим уцепил сигаретку подрагивающей щепоткой, боясь услышать неотвратимое «Саламандра, покурим» — обычные слова, но при обращении к нему они никогда не звучали вопросом или предложением, а ударяли всегда по издерганным нервам грубым приказом, и никогда не хватало у него решимости отрезать, выдохнуть в ответ свое несогласие.
Закружилась голова от сладостной затяжки, зыбко качнулись стены, колыхнулась внутри теплая волна и отступила, унося напирающую на виски тяжесть и подступающий к горлу тоскливый вой.
Таньку согнали уже с верхней шконки, так и не добившись от него звонкого петушиного крика, и сейчас в вонючей темноте завешанного тряпьем второго яруса занимаются с ним тошнотными утренними забавами. Где-то в глубине коридоров залязгали, загремели «баландеры», и
самые нетерпеливые в камере зашевелились, засуетились, взвинчивая себя ожиданием дневной хлебной пайки и скудного завтрака. Если бы не сигарета, Вадим тоже начал бы уже маяться, сталкиваясь в узком проходе между двумя трехъярусными рядами с такими же, как и он сам, вялыми, покрытыми испариной, брезгливо передергиваясь от прикосновения почти голых нечистых тел…Загремела кормушка и захлопнулась, не открывшись даже, выплюнув в духоту камеры вместе с тоненькой свежей струйкой коридорного воздуха фамилию дежурного.
— Саламандра, покурим, — хлестануло сбоку.
— Угм, — мыкнул Вадим, затягиваясь.
Он подумал, что надо бы не забыть умыться сегодня, но опять возле унитаза и раковины толпились сокамерники в грязных трусах, и вообще весь этот угол был настолько грязным, что не хотелось даже приближаться к нему. Сейчас все расступились, пропуская Таньку, и он склонился к брызжущему крану, отдраивая свои черные зубы.
— Эх-ба-бу-бы, — громко простонал в углу у окна Митяй, и вся секция шконок задрожала от его хрустких потягиваний. — Танька, — рявкнул он, — а ну, бегом!
— Не могу больше, — заскулил Танька, оборачиваясь от раковины, — ей-богу, не могу, — его старческое и одновременно детское личико сморщилось предплачно, — будь человеком, Берет, — скулы болят.
— Я те их счас совсем сверну, — загремел сверху Митяй, он же Берет, прозванный так за свою лихую службу в Афганистане. — Нюх потерял! Стойло свое забыл!.. — Заводил себя десантник, и под этими криками, как под ударами бича, Танька потянулся на хозяйский голос.
— Ну хоть сигаретку, — долетел из глубины второго яруса ноющий танькин полуплач.
— Ладно, будет с ларька, — заурчал Берет.
Засипел натужно кран, выдавливая последние — теперь до вечера — капли воды.
— И че тусуются, че тусуются, черти? — В проход свесил громадную свою башку повторник Пеца, иссиненный до самого горла змеями, свастиками, куполами и всякой иной изобразительной чертовщиной.
— Ну вот скажи ты, хмырь беременный.
Тощий мужичонка со смешно нависающим мешочком живота на черных длинных трусах заискивающе смотрел вверх на Пецу.
— Я, что ли?
— Ты-ты. — Пеца сегодня был настроен благодушно, и мужичонка подхихикнул тихонечко. — Ну чего ты ерзаешь по проходу? — Пеца поманил мужичонку пальцем. — Тебя как звать-то?
— Меня? Меня — Василем звать.
— Киселем, говоришь? Ну так что тебе, Кисель, не сидится? Что ты проход занимаешь, так что человеку по нужде не пройти? А ежели человек, к примеру, пойдет по нужде и за твое кисельное брюхо споткнется? И родишь тут невзначай — так человеку отвечать за тебя, а?
Несколько голосов преданно захохотали.
— И вот чего в толк не возьму, — Пеце явно понравилось рассуждать, и он не хотел остановиться, пока слова так вот гладко выкатывались из-под гибкого языка, — ведь все одно жратву вам, чертилам, последними получать, так что вв-вы… — Он начал злиться, и язык уже деревенел, и слова не выкатывались, а застревали, непроговоренно наполняя рот, и это приводило Пецу в ярость. — А н-ну ч-ч-чтоб и в-в-видно не не не, — Пеца замотал головой, и проход начал освобождаться: потные люди заползали в свои грязные, влажные еще с ночного сна норы. — В-в-шивота! — рявкнул вслед Пеца, мотнув башкой.