До сих пор
Шрифт:
Вошедшие женщины оказались мне совершенно незнакомы. Они ровно ничем не отличались от всех прочих женщин Берлина, хотя вели себя так надменно и напыщенно, словно сам Всевышний призвал их к исполнению некой особой миссии. Я не мог понять, что заставило фрау Мункель назвать их «важными дамами» и зачем они ко мне пожаловали. Затем, однако, одна из них сказала: «Господин наш, разумеется, слышал, как искусно пропаганда наших врагов соблазняет умы жителей завоеванных нами территорий, порой ухитряясь даже внушить им, будто это мы, то есть немцы, затеяли эту войну. Несчастные люди не видят нашей правоты, то есть правоты Германии, и поэтому мы, то есть я и мои подруги, основали Общество Пропаганды Немецких Ценностей на Завоеванных Территориях для публикации брошюр, которые разъясняли бы им эту нашу, то есть немецкую, правоту. Господин наш может подумать, что эти наши публикации – та же пропаганда, только иного направления, но на самом деле совсем наоборот, то есть это отнюдь не пропаганда, а всего лишь стремление разъяснить этим несчастным людям, что теперь, когда они с нашей помощью сбросили с себя ненавистное иго царизма, они должны понять, то есть должны ощутить, если не сами, то с помощью нашего пропагандистского, как господин его называет, материала, что им выпала великая удача, поскольку с нашей помощью, то есть с помощью нашей победоносной армии, им удалось теперь подняться до уровня людей, находящихся под защитой Германии, то есть Германия относится к ним теперь со всей возможной благожелательностью».
По ходу этой речи она то и дело посматривала на свою спутницу – не подхватит ли вторая то, что начала первая. Но не успела та раскрыть рот, как первая торопливо продолжила сама: «А поскольку Германия продолжает завоевывать другие страны, и, стало быть, количество
Так говорила эта дама-основательница, меж тем как ее подруга изо всех сил старалась ей помочь, то энергично кивая головой, то издавая некие отрывистые звуки, будто поперхнулась хлебной крошкой.
Я дал им, сколько уж дал, они поблагодарили и ушли, однако с этого дня ко мне потянулась нескончаемая череда других таких же дам-основательниц, этаких габаев [54] женского пола, только не синагогальных, а христианских, притом самого разного вида: та высокая, та низкая, эта рябая, а эта хромая, одна стройная, другая горбатая, некоторые красавицы, а некоторые дурнушки – нос, как ручка у кружки, а про иных так вообще не поймешь, то ли дама беременна, то ли просто располнела со временем. Которые поодиночке взбираются по лесенке, а которые заявляются целой толпой, но у всех одна песенка: гони денежку, дорогой! Та едва ворочает толстым языком во рту, а эта прямо-таки изрыгает «голосом тонкой тишины» [55] : мол, во спасение Германии и ради наших солдатиков денег, господин, денег, и побольше! Одна из этих почтенных дам даже записала меня в почетные члены своего общества. Да обретут они на том свете воздаяние за все мои «патриотические» подаяния. А ведь я и себе-то, с трудом великим, еле-еле зарабатываю на жизнь. Если потрачу грош на что-нибудь одно, должен этот грош сэкономить на чем-нибудь другом, а цены-то все растут, и деньги, пока идут от издателя ко мне, буквально тают по дороге, а тут, пожалуйста, – заявляются ко мне эти почтенные дамы и требуют дать им денег в помощь нуждающейся Германии. А времена сейчас военные, каждый, у кого требуют денег в помощь Германии, а он этих денег не дает, тем самым дает повод для пересудов и подозрений, что «этот», мол, явно не предан нашей Германии всем своим сердцем. Если же пожалуется жертвователь, что уже руки у него ослабли от столь частых пожертвований, тут же придут к нему сестры из Красного Креста и вылечат ему руки, чтобы мог давать снова. До того дошло, что как-то раз, вернувшись с обеда, я застал у себя в комнате хозяйку и патронессу одного из этих патриотических обществ, которые дружными усилиями водружали над моей кроватью портрет маршала Гинденбурга – в знак благодарности за мою неистощимую щедрость.
54
Габай (от ивр. гава – взыскивать) – член совета синагоги, занимающийся ее финансовыми делами: сбором пожертвования на нужды синагоги и в пользу общины, а также распределением собранных средств среди нуждающихся.
55
«…изрыгает “голосом тонкой тишины”…» – Агнон в насмешку применяет к «рыку» сборщицы пожертвований библейское выражение «голос тонкой тишины», позаимствованное из 3-й книги Царств, где повествуется о том, как пророк Илия, преследуемый мстительной царицей Иезавелью, бежал на гору Хорев и взмолился о помощи: «И сказал [ему Господь]: выйди и стань на горе пред лицем Господним. И вот, Господь пройдет, и большой и сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы пред Господом; но не в ветре Господь. После ветра землетрясение; но не в землетрясении Господь. После землетрясения огонь, но не в огне Господь. После огня веяние тихого ветра [и там Господь]» (3 Цар. 19, 11 – 12). В ивритском оригинале текст заканчивается словами: «И после огня – голос тонкой тишины», и это выражение вошло в еврейскую культуру.
Я уже рассказывал, что мои земляки – галицийские евреи, перебравшиеся в Лейпциг, – назвали когда-то свой молитвенный дом именем Гинденбурга в знак того, что победили других своих братьев, галицийских же евреев, столь же решительно и смело, как Гинденбург своих врагов на поле битвы. Я же ни с кем не воюю, а что касается побед, то лучше бы мне победить свои дурные привычки, – и тут мне вешают над кроватью портрет Гинденбурга!
В бытность мою в Лейпциге я сошелся с господином Кенигом. То был человек по-своему замечательный – добрый, приятный и к тому же умелец, благословен был золотыми руками, все, что ни делал, выходило у него как произведение искусства, даже буквы нового ивритского шрифта – хоть Ицхаку Митттелю они не нравились, но наборщики в типографии были от них в восторге. И вот однажды этот Кениг нарисовал для меня картину: Стена Плача в Иерусалиме, ряды и ряды древних камней и женщина стоит, заломив руки над головой. Надо сказать, что господин Кениг ни разу в жизни не бывал в Стране Израиля и никогда не видел Стену Плача, – то, что он нарисовал, было подсказано ему воображением, а ведь в отношении Святой земли никакого воображения недостанет, его даже для обычной реальности недостаточно. Но в ту ночь, когда, войдя в свою комнату, я обнаружил там Гинденбурга, который взирал на меня со стены над кроватью, я извлек из чемодана изображение Стены Плача кисти господина Кенига, поставил его перед собой, сидел на кровати и смотрел на него. Сидел и смотрел, и мне казалось, что как будто бы сам Всевышний, благословен Он, смотрит на меня в эту минуту и думает, что надо бы вернуть меня в Господень град Иерусалим, только не пришло пока, видимо, время этого человека, ибо многие беды и тяготы еще предстоят ему впереди.
Глава одиннадцатая
Все ближе и ощутимей подступала блаженная и благодатная весна. Ко мне в комнату она пока еще не заявилась, но я знал, что она уже в пути, потому что Хедвиг поставила мне на стол весенние цветы, а цветы ведь – это вернейший признак. И еще одно указывало на приближение весны – что в доме перестали топить, ибо мир уже начал согреваться сам. Когда б не запахи кухни да болтовня кухарок, я б открыл окно, и выглянул наружу, и смотрел бы, и глядел, как весна стекает по каплям с высоты небес и как она играет себе на земле: вон там – на клочке оголенной почвы, а тут – на древесной листве, а здесь вот, из-под камней, выпятился пучок волосков, впереди у которых – стать первыми стебельками травы и полевыми цветками. Весенние дни навевают на меня дремоту, и тело мое так и просилось растянуться на кровати. Но стоит мне растянуться, как тотчас раздается надо мною стук деревянной ноги, которая принимается ковылять в той комнате, что наверху, торопясь известить меня, что она уже овладела наукой ходьбы. А там и ее старшая, здоровая сестра, заметив это, тоже начинает торопиться, чтобы доказать младшей, что та еще и вполовину не изучила эту науку, и, дабы преподать ей урок, берется маршировать перед нею, громко отбивая шаг, как и надлежит здоровой ноге доблестного кайзеровского солдата. И тут, посреди этого стука и грохота, мне слышится совсем иной звук – будто кто-то стучится в мою дверь, и не успеваю я сказать: «Войдите», как тот, кто за дверью, уже стоит в дверях.
Впрочем, нет, на самом деле история эта – со стуком в дверь – началась много раньше, вскоре после того, как я здесь поселился, и сейчас я просто возвращаюсь во времени вспять. Читатель помнит, быть может, сестер несчастного Гансика? Все то время, что я квартировал у них, они меня не замечали, а вот стоило мне съехать, и я сразу обрел важность в их глазах. Началось все с Хильдегард. Тогда, столкнувшись со мной на улице, она сказала, что в пансионе все диву даются, почему это я не показываюсь у них. Теперь, когда я снимал жилье на Дальманштрассе, а она, Хильдегард, жила на Фазаненштрассе, и обе эти улицы выходили на одну и ту же Курфюрстендамм, мы с ней несколько раз оказывались в одном трамвайном вагоне и, встретившись, разговаривали друг с другом. У этой Хильдегард, как вы, возможно, помните, были еще две сестры, и вот в один прекрасный день одна
из них вдруг заявилась ко мне с визитом. Как по мне, так совершенно без разницы, Лотта первой ко мне пришла или Грет, поэтому лишь точности ради замечу, что первой была как раз Грет, младшая из дочерей фрау Тротцмюллер. Каким же это образом она меня нашла? Эта Грет работала помощницей в магазине резиновых изделий. Как-то раз она пришла доставить резиновую лямку для протеза одноногому солдату, жившему надо мной, и слово за слово узнала, что квартирант, который раньше жил у них, в комнате Гансика, теперь снимает комнату в этой квартире. Постучалась она в мою дверь, вошла ко мне и сказала, что, вот, пришла к ним в пансион посылка на мое имя, и поскольку они не знали, как меня найти, то хранили ее до тех пор, пока упаковка была цела, однако потом упаковка эта порвалась, и все содержимое посылки вывалилось наружу. Но сейчас, когда она уже знает, где меня найти, она обязательно будет приносить мне каждую новую посылку, которая придет на мое имя. Правда, новая посылка пока не пришла, но Грет все равно заявилась.Малка, родственница моя, понимавшая, что означает «духовнейшее из духовного», понимала также значение вполне конкретного и телесного, поэтому, когда я навестил ее в деревне, дала мне в подарок гусиную печенку, а когда я вернулся в Берлин, послала мне, оказывается, посылку с продуктами. И что же? А то, что ни одним ее подарком я так и не сумел воспользоваться: подаренную ею печенку я отдал Гансику, а присланная ею посылка заплесневела в доме его матери. И в конце концов все свелось к тому, что Гансик вернулся к матери, а Грет пришла ко мне сообщить, что, если на мое имя придет другая посылка, она придет ко мне сообщить о ней.
И вот она пришла, и сидит у меня, и рассказывает во всех подробностях, как она нашла мое жилье – ведь мое имя не было написано на двери. А дело было так, объясняет мне Грет: раньше здесь жил другой жилец, и, когда его имя исчезло с двери, а другое имя там не появилось, ее это начало удивлять, и она спросила у Хедвиг, а та ей все объяснила. Потому что у нее, объясняет мне Грет, есть такая привычка – входя в дом, перечитывать имена жильцов на дверных табличках, пусть даже в них нет ничего нового: к примеру, вот здесь по-прежнему живет герр Миллер, а напротив него герр Шмидт, а между ними герр Мейер, а над ними Коэн и Леви, – но ей, Грет, все равно очень нравится читать все эти фамилии, и она иной раз настолько увлекается, что забывает, зачем пришла, и возвращается в магазин, не выполнив порученное дело. И за это в магазине все на нее кричат, особенно хозяйка, которая все время грозится ее уволить, но Грет знает, что она не затем на нее кричит, чтобы уволить, а потому, что положила глаз на одного офицера, а когда кончится война и этому офицеру уже не нужна будет ни сама хозяйка, ни ее продуктовые посылки, он ее бросит, и ей останется плести себе венок из всех любовных писем, которые он ей посылал в ответ на ее посылки, потому что офицеры обязаны жениться только на женщинах своего круга, а не на такой женщине, о которой заведомо известно, что она из евреек. Тут я ее перебил наконец, эту Грет, и спросил, не забыла ли она и на сей раз свое поручение и доставила ли уже солдату его лямку, ведь она его задерживает, этого одноногого. Она выпятила пуговку своего носа и уставилась на меня, ошеломленная тем, что я выпытал у нее все ее секреты. Я повторил: поторопись, Грет, выполнить порученное тебе дело. Она испуганно втянула пуговку между щеками, приоткрыла щель, служившую ей ртом, и оттуда послышалось что-то вроде мольбы: пожалуйста, не гоните и вы меня от себя!
А как случилось, что следом за Грет заявилась ко мне также и Лотта? Лотта работала добровольцем в той патриотической организации, куда меня записали в члены, и можно было бы предположить, что она пришла меня поблагодарить, когда увидела мое имя в списках жертвователей на благо ее Отечества, но нет, в действительности дело обстояло иначе. Как-то раз я отправился в зоопарк навестить своего приятеля Петера Темплера и зашел ненадолго в павильон птиц, к павлинам. Мне вспомнилось, что в детстве я слышал такой рассказ, что у павлина красивые крылья и уродливые ноги и будто бы когда он видит свои ноги, то плачет, а когда смотрит на свои крылья, то смеется. Вот, всю жизнь помнит человек то, что слышал в детстве, и очень считается с этим, хоть и знает, что нет ни на йоту правды в том, что слышал. Стоял я у заборчика и смотрел, в надежде проверить, действительно ли павлин смеется при виде своих красивых крыльев и плачет при виде уродливых ног, и, стоя так и дивясь на этого павлина, как это он может смотреть в обе стороны сразу, и на ноги, и на крылья, даже не заметил, что рядом со мной остановилась Лотта. Но тут она выдвинула, по своему обычаю, голову из плеч и сказала: «Какой он симпатичный, какие у него красивые перышки». И вот так, от одного к другому, увлекла меня ее сопровождать, и мы вместе посетили всех остальных животных, а выйдя из зоопарка, зашли в кафе, выпили того кофе, который в военные времена именуют этим словом, и поговорили на те темы, на которые обычно говорят в военные времена. А возможно, и на другие тоже. Тот ангел, что ведает всеми секретами человека и знает все его разговоры, наверно, расскажет мне в день Страшного суда и о тех моих речах. А через несколько дней после этого Лотта пришла посмотреть, где я живу.
Вот она, Лотта: высокая, полная, в красивой шубке, на голове цилиндр, в руке плеть – точное подобие тех дам на картинах, что скачут на лошадях, хотя она никогда на лошадях не скакала, а просто следовала той моде, что установилась у богатых женщин в ту военную зиму. Здесь мне кажется уместным заметить, что я напрасно называл ее раньше «округлой», – она просто показалась мне такой вначале, потому что ее тело было чрезмерно полным во всех своих местах. Впрочем, приходится признать, что и в отношении других ее примет я тоже не был достаточно точен. Войдя в мою комнату, она повесила шубку на окно, так что разом закрыла от нас все тридцать шесть соседских кухонь, а к тому же и нас от них закрыла, потом бросила свой цилиндр на кровать, но тут же переложила его на стол, потом подошла к зеркалу и поправила свои темные волосы, засмеялась своему отражению, потом присела к письменному столу, а присев, выдвинула голову из плеч, глянула на меня и сказала своим капризным голосом: «Так это и есть ваше жилье? Вот эта вот маленькая коробочка?» Придя в другой раз, она села на стул, положила ноги на трубы центрального отопления и опять засмеялась, увидев, что у нее задралось платье. А в следующий раз она уселась у моего письменного стола, взяла в руки чернильницу и спросила, где же мое перо, а когда я сказал, что пишу вечным пером, презрительно покачала головой и сказала: «Не признаю перьев, которые сами себя обслуживают, они похожи на карандаши, а карандаши похожи на высохших холостяков, которые тоже как эти перья». И вот так, сидя за моим столом, она перебрала все, что лежало на нем, потом открыла ящик, увидела письмо на иврите, спросила, не эсперанто ли это, и сама себе ответила, что у эсперанто такое же начертание букв, как у санскрита. Любит она все трогать, эта Лотта. Что бы ни увидела в моей комнате, обязательно должна потрогать. Думаю, встреть она в моей комнате самого кайзера Вильгельма, она бы и его потрогала за усы. И еще у нее есть привычка: все, что видит, и все, о чем рассказывает, вызывает у нее смех. Допустим, когда она засмеялась над своим задравшимся платьем, тому еще могла быть причина, – возможно, она вспомнила то несчастное существо, которое плачет над своими уродливыми ногами, а вот у нее, напротив, ноги красивые. Но что смешного было в том, что Изольда Мюллер вышла замуж за Фридриха Вильгельма Шмидта, и что смешного было в том, что Фридрих Вильгельм Шмидт женился на Изольде Мюллер, и уж тем более, что смешного было в том, что эти двое поженились? Но поскольку хозяин дома обязан что-то говорить, я спросил: «А что, Хильдегард тоже смеется над ними?» Лотта засмеялась и сказала: «О, наша Хильдегард, она во многом отличается от всех прочих женщин, а уж в вопросах брака так вообще». И поскольку хозяин дома обязан как-то участвовать в разговоре, я спросил: «Откуда же у Хильдегард эти странные мнения?» Лотта опять засмеялась и сказала: «Есть у нас тетка, тетя Клотильда, вы бы наверняка приняли ее с виду за еврейку и ошиблись бы, потому что на самом деле она такая же католичка, как Римский Папа, потому что она из Испании, а там все католики, и вот наша Хильдегард, она в молодости воспитывалась у этой тети, потому что однажды наши отец и мать сильно поссорились и отец в пылу спора крикнул, что мама прижила Хильдегард с кем-то на стороне, а тетя Клотильда услышала это и забрала Хильдегард к себе, и там она и жила, у тети Клотильды, пока отец не умер, и вот от этой-то тети Клотильды у нашей Хильдегард такие странные идеи насчет брака».
Поскольку Лотта упомянула о религии, и о разных странах, и о выражении лиц, и о представлениях о браке, я решил было поговорить с нею обо всем этом. Но увидел, что не то время. Передумалось мне говорить с ней на такие серьезные темы, которым время в любом другом месте и в любой другой час, кроме этого часа в этой комнате, и я спросил вместо того:
– А кстати, эта ваша тетя Клотильда, кто она и чем занимается, кроме того, что похожа на еврейку?
Лотта выдвинула голову из плеч, бросила на меня насмешливый взгляд и сказала: