До сих пор
Шрифт:
– И что же она вам сказала? – спросил я.
– Что они с мужем ждут тебя в «Львином логове», – ответил он.
– В таком случае я сейчас же отправляюсь туда, – сказал я. – Где оно находится, это «Логово»?
– Ты спрашиваешь меня? – засмеялся он. – Домосед я, сижу в своем шатре, за порог не выхожу – откуда мне знать?! Давай возьмем телефонную книгу и посмотрим.
Он посмотрел в телефонной книге, но ничего подходящего не нашел. Долго искал среди названий гостиниц, пансионов, ресторанов, закусочных, пивных и магазинов и тоже не нашел ничего похожего. Посмотрел на меня удивленно и сказал:
– Странно, я ведь знаток липсийских улиц, но мне никогда не доводилось видеть места, которое называлось бы «Львиное логово».
Он поднял телефонную трубку и спросил в справочной, где находится это «Львиное логово», но и там не знали.
– Может, вы спутали? Не «Львиное логово», а, скажем, «Барсовы горы»? – улыбнулся я. – Или «Буйволиные рога»? А может, «Орлиные крылья» или вообще какие-нибудь «Сыны гордости»? [20]
Он
20
«Не “Львиное логово”… или вообще какие-нибудь “Сыны гордости”». – Название «Львиное логово» невольно вызывает в памяти рассказчика соответствующую библейскую цитату, где рядом со львиным логовом упоминаются и барсовы горы: «Спеши с вершины Аманы, с вершины Сенира и Ермона, от логовищ львиных, от гор барсовых!» (Песн. 4, 8). «Орлиные крылья» и «Буйволиные рога» – продолжение той же игры со словами из библейских стихов: «Я носил вас как бы на орлиных крыльях, и принес вас к Себе» (обращение Господа к евреям, Исх. 19, 4) и «Крепость его как первородного тельца, и роги его, как роги буйвола» (похвала Иосифу, Втор. 33, 17). А «Сыны Гордости» – из описания Левиафана: «Нет на земле подобного ему: он сотворен бесстрашным; на все высокое смотрит смело; он царь над всеми сынами гордости» (Иов. 41, 25 – 26).
– Ты смеешься надо мной?! Что подумает теперь госпожа Шиммерманн? Скажет, все поляки таковы, ни на одного нельзя положиться.
Голод тем временем начал донимать меня всерьез. Я поднялся и налил себе минеральной воды из принесенной бутылки. Миттель всполошился:
– Дожили мы! Приходит в еврейский дом гость, а ему даже попить не предлагают. Подожди, сейчас моя жена вернется, сделает нам кофе. Она у меня готова весь мир накормить в своей благотворительной столовке и за этим делом забывает, что и мужу ее тоже неплохо было бы иногда поесть. Ну, ладно, себя я уже приучил подолгу поститься. Но чтобы гости сидели голодными, к этому я себя не приучу никогда, даже если дни мои будут несчетны, как песок морской. Ведь я у себя в доме даже кошер завел только ради заповеди гостеприимства, чтобы любой еврей мог у меня поесть без опасений. Зря, что ли, я вышел из коцких хасидов? У нас, в Коцке, не спрашивают гостя, помолился ли он, сначала всегда спрашивают, поел ли. Эх, испортил я тебе все удовольствие! Но погоди, посиди, жена вот-вот вернется, и найдется тебе замена твоему обеду у госпожи Шиммерманн…
– Нет, – сказал я. – Мне пора идти.
– Куда же ты сейчас пойдешь? – спросил Миттель.
– Мне нужно в Гримму, – сказал я.
Он замолчал, и лицо его опечалилось. Потом тяжело вздохнул и сказал:
– Полагаю, ты едешь к вдове доктора Леви? Не будь я таким старым и больным человеком, который к тому же ненавидит поездки и держится подальше от женщин, я бы обязательно поехал с тобой. Бедняга Леви! Что станется теперь с его книгами? Налетят книготорговцы и превратят их в товар. И уже никто не будет по ним учиться. Какой был человек! До последнего дня оставался приветливым и добрым и до последнего дня не нуждался в очках. Даже перед смертью, когда писал завещание, без них обошелся. Когда же твой поезд, часа через два? Тогда присядь, я переоденусь и, может быть, провожу тебя на вокзал. Хотя, по правде сказать, я теперь избегаю выходить на улицу из-за всех этих военных и калек. Садись, садись, дорогой, я расскажу тебе еще кое-что. Слышал ли ты имя Шломо Рубина? Я-то его знал и могу тебе поручиться, что сам он был куда лучше своих книг. Он рассказывал мне много занятных историй, и одну из них я хотел бы тебе сейчас рассказать.
Вот, значит, сидит себе прилежный сапожник и всю ночь занимается своим делом – режет кожу и подошвы для обуви. И вдруг приходит к нему черт. Садится и высовывает язык. Хватает сапожник нож и чирк черта по языку – раз, и отрезал. А черт ему снова показывает язык. Сапожник снова – чирк, и отрезал. И так всю ночь: один показывает язык, другой его тут же отрезает. А когда рассвело, видит сапожник: вся его кожа и все его подошвы – все порезано, и испорчено, и ни на что уже не годится. Понимаешь, к чему я клоню? Немцы, они как тот сапожник – режут прилежно раз за разом своих врагов, а в итоге окажется, что они не кого иного, как самих себя, порезали подчистую. Эта их нынешняя война – она ведь не скоро кончится. Немцы – народ упрямый, когда влезают в какое-то дело, рук уже не покладают. И поскольку теперь они влезли в войну, то не прекратят ее до тех пор, пока не победят сами или пока их не победят. Мне-то на самом деле безразлично, кто кого. И те, и другие влюблены в войну, и те, и другие влюблены в победы. Но думается мне, что все-таки победят враги, ведь их больше. Знаешь, будь я писателем, я бы написал рассказ о будущем. Начну с конца: Германия побеждена, враги разделили между собой немецкие земли. Нет больше Германии, осталась одна маленькая страна, и нет больше немецкого народа – есть только маленькое нищее племя. Из-за этой нищеты никто ни о чем не думает, кроме куска хлеба. Дома мудрости и дома книг – те, что остались, – служат теперь немцам жилищами, потому что во все дни войны никто новых домов не строил. И теперь если кто берет в руки книгу или картину, то лишь для растопки – чтоб развести огонь, погреться в его тепле и сварить на нем еду. Так что под конец от всех книг, когда-то написанных немецкими мудрецами и поэтами, не осталось ни единого листика. Конечно, может статься так, что
одной войны недостанет, чтобы разрушить такое большое государство, но ведь одна война тянет за собой другую. И люди снова затевают войны – вторую, третью, – пока не изнемогают окончательно и падают, не в силах уже подняться. Тогда они невольно отчаиваются даже от своей победы, и отворачиваются от войны совсем, и уже не хотят ничего, кроме куска хлеба и кровли над головой. Только время от времени пробуждается среди них какая-нибудь мыслящая душа и вспоминает, что вот, были раньше у них философы и поэты, но, увы, – не осталось от всей их лирики и философии ни малейшего следа, потому что их книгами разводили огонь и растапливали очаги. И вдруг они слышат, что в какой-то далекой стране – скажем, в Америке – живут евреи родом из Германии. А евреи, они ведь люди традиции, они сохраняют язык страны исхода, и потому они сохранили и язык немецкий, и немецкие книги, произведения всех этих немецких поэтов и мыслителей. И вот посланники из Германии отправляются в Америку к этим евреям, чтобы привезти оттуда немного своих книг – как сейчас они привозят в Германию еврейские книги из завоеванных стран.Ты, конечно, можешь сказать: зачем им, этим немцам, тащиться в Америку, разве нет поблизости Швейцарии, разве нет Австрии и других мест, где говорят по-немецки? На это я тебе скажу, дорогой мой, рассказ – это не совсем то же самое, что логический вывод какого-нибудь законоположения в Талмуде, которое нужно обосновать и укрепить со всех сторон; рассказ – это притча, и, если бы ты не спешил, я бы развернул перед тобой все подробности моего замысла. Вот если я не умру к тому времени, как ты вернешься из Гриммы в Липсию, я тебе обязательно изложу его во всех деталях. Это только с виду такая же выдумка, как все прочие рассказы о будущем. Но на самом деле, друг мой, это самая святая правда…
Глава третья
Я вернулся на вокзал, взял свои пожитки и втиснулся в поезд на Гримму. Тяжела была поездка из Берлина в Лейпциг, но путь из Лейпцига в Гримму оказался, пожалуй, вдвое тяжелее. Время такое – война, всех здоровых мужчин отправили на фронт, и всех проводников забрали тоже, так что поезд в результате перешел во власть женщин. А когда поезд увидел, что им завладели женщины, он решительно отказался им подчиняться. Ему положено было прибыть на гриммский перрон, а он вместо этого остановился метрах в сорока – пятидесяти от вокзала. Железнодорожницы пытались и так, и эдак подвинуть его поближе, а он отказывался напрочь. Они из себя выходили от злости, кляли его на все лады, а он только знай орал на них в ответ густым паровозным голосом и плевался черным дымом. У них уже глаза слезами разъело, но ему их нисколько не было жалко, ведь сердце у него железное. Вот и стояли мы так вдали от вокзала, и не было вокруг ни носильщиков, ни кого иного, кто бы мог нам помочь.
Пришлось мне взять свои чемоданы и тащиться с ними по путям самому. Наконец дотащился я до вокзала. Хотел было сдать свою поклажу в камеру хранения, а она оказалась закрытой. Поставил было свои чемоданы возле камеры, чтобы поискать кладовщика, а тут явился какой-то железнодорожный чин, наорал на меня да еще и оштрафовал за то, что вещи поставлены в неположенном месте. Перенес я свои чемоданы в другое место и снова решил поискать кладовщика, а какой-то человек прошел мимо, посмотрел на меня и сказал: «Удивляюсь я на вас, господин хороший, как это вы оставляете свои вещи без всякого присмотра?» Сказал я было: «Тогда будьте так добры, постерегите хоть вы мои вещи, пока я вернусь», но он только плечами пожал и пошел себе дальше, не останавливаясь.
Через час появился наконец кладовщик. Я отдал ему один из своих чемоданов, взял другой, поменьше, вышел с ним в город и отправился в ближайшую гостиницу. Хозяин гостиницы окинул меня тяжелым недобрым взглядом. То ли я сам ему не приглянулся, то ли мой чемодан, а может, мы оба не пришлись ему чем-то по душе. Я осведомился, есть ли у него свободные комнаты. А паспорт у вас есть? – спросил он, не отвечая. Я протянул ему паспорт. Он увидел, что я иностранец, и пробурчал: «Пока не получите разрешение в полиции, я вас принять не могу».
Я спросил, где у них полиция, и он буркнул в ответ, что любой прохожий мне покажет. Вышел я на улицу, а там ни единого прохожего. Кто не на войне, тот на фабрике, трудится на войну, или сидит дома после тяжкой работы. А уже вечерело, и какая-то густая черная тьма медленно поднималась с земли и стекала вниз с крыш оружейных фабрик. Постепенно, однако, глаза мои привыкли к теми и различили в ней очертания фонарного столба и стоящего рядом со столбом человека. Я подошел было поближе, спросить, где тут полицейский участок, но человек этот в ужасе от меня отпрянул и тут же растворился в темноте. Видимо, при одном упоминании о полиции тело его инстинктивно бросилось бежать, не спросясь у своего хозяина.
Полицейский участок открылся мне сам. Там в это время справляли шумную попойку, и меня встретили криками и бранью, почему это я вошел без разрешения. К счастью, среди пьяных полицейских чинов нашелся один, который даже под сильным градусом помнил еще, к чему предназначен законом, и взял у меня паспорт. Потом увидел, что паспорт иностранный, и тоже начал что есть сил на меня орать, проклиная «иностранцев», которые, мол, «заполонили Германию». Я сказал, что на самом деле родился в Австро-Венгрии и что страна эта никак не враг Германии, а, напротив, ее союзник в войне. Пусть он подпишет мне вид на жительство, и я тихо-мирно пойду в гостиницу. Он долго махал передо мной бумажкой, обмахивая ею, как веером, пылающее от вина лицо, потом все же взял перо и кое-как нацарапал, что владельцу сего разрешается в течение трех дней находиться в городе Гримма.