Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Добролюбов: разночинец между духом и плотью
Шрифт:

Рассмотренные статьи дают вполне ясное представление о системе взглядов Добролюбова. Однако хорошо известно, что даже при гласности, наступившей в либеральные времена Александра II, прямо высказать в печати некоторые идеи всё равно было невозможно. Добролюбов пользовался эвфемизмами и часто что-то недоговаривал, поэтому для понимания наиболее сокровенных его мыслей логично обратиться к текстам, не рассчитанным на публику, — дневникам и письмам, отправленным с оказией, без боязни перлюстрации. С 1859 года в письмах Добролюбова ближайшим друзьям — Ивану Бордюгову, Михаилу Шемановскому и Борису Сциборскому — всё чаще появляются намеки на некое «общее дело», которые все советские биографы однозначно интерпретировали как «революцию». Справедливо ли так полагать?

Присмотримся к нескольким контекстам, где Добролюбов говорит об «общем деле». Например, он пишет Бордюгову: «Теперь нас зовет деятельность; пора перестать сидеть сложа руки и получая 300 руб.

жалованья и т. п.»{258}. В письме Шемановскому, которого нужно было разбудить от обломовской апатии, Добролюбов уточняет, как он понимает деятельность:

«Интересы эти заключаются не в чине, не в комфорте, не в женщине, даже не в науке, а в общественной деятельности. До сих пор нет для развитого и честного человека благодарной деятельности на Руси; вот отчего и вянем, и киснем, и пропадаем все мы. Но мы должны создать эту деятельность; к созданию ее должны быть направлены все силы, сколько их ни есть в натуре нашей. И я твердо верю, что, будь сотня таких людей, хоть как мы с тобой и с Ваней, да решись эти люди и согласись между собой окончательно, — деятельность эта создастся»{259}.

В следующем письме тому же адресату Добролюбов пояснил, как именно можно осуществить переход к общественной деятельности:

«Нет, теперь наша деятельность именно и должна состоять во внутренней работе над собою, которая бы довела нас до того состояния, чтобы всякое зло — не по велению свыше, не по принципу — было нами отвергаемо, а чтобы сделалось противным. Невыносимым для нашей натуры… тогда нечего нам будет хлопотать о создании честной деятельности: она сама собою создастся, потому что мы не в состоянии будем действовать иначе, как только честно»{260}.

В конце этого письма Добролюбов, цитируя строки из некрасовского «Поэта и гражданина» «Не может сын глядеть спокойно / На горе матери родной…», призывал однокурсника вспомнить финал этой строфы:

Иди в огонь за честь отчизны, За убежденья, за любовь… Иди и гибни безупречно. Умрешь недаром…

Логика Добролюбова предполагает здесь в первую очередь интенсивную внутреннюю работу над собой, которая становится необходимым этапом движения к высшей цели. Об этом идет речь в письме Борису Сциборскому:

«Я уже давно имею в виду другие основания, которые могли бы меня связывать с людьми, и надеюсь, что на этих основаниях наша дружба с тобою может быть крепче и чище, нежели просто по личным отношениям. Основания эти заключаются в единстве и общности начал нашей публичной деятельности. Ты знаешь, что это за начала, и ты можешь помочь их распространению… Конечно, мы можем покамест действовать только словами; но ведь слово есть выражение той же мысли, из которой рождается и самое дело»{261}.

На основании этих высказываний С. А. Рейсер строил предположения о кружке сокурсников, которые во главе с Добролюбовым планировали некую совместную подпольную деятельность{262}. Другие советские литературоведы, например Ф. Я. Прийма, шли еще дальше и утверждали, что есть все основания говорить о центральном положении Добролюбова в подпольной революционной организации, которая с 1859 года сплотила не только выпускников Главного педагогического института, но и офицеров и профессоров Военной академии{263}. В самом деле, в этом году критик через Чернышевского познакомился и стал тесно общаться с профессором Академии Генерального штаба Николаем Николаевичем Обручевым, офицерами Сигизмундом Сераковским (будущим деятелем Польского восстания 1863 года), Яном Станевичем, Николаем Новицким и Владимиром Добровольским{264}. Тем не менее никаких документальных подтверждений того, что все члены кружка занимались нелегальной агитацией и революционной пропагандой, до сих пор нет. Историки опровергли версию о причастности Николая Обручева к распространению прокламации «Великорусе» в 1861 году{265}.

Думается, что «общее дело» в переписке Добролюбова и этого круга лиц понимается не как работа в подпольной организации, но как кружковое обсуждение политических вопросов, просветительство, распространение достойных книг, использование учительской или профессорской стези для приобщения аудитории к «верным» взглядам, наконец, писание статей.

Заложник
реальности

Писать о критических статьях Добролюбова сложнее, чем о его публицистике. Во-первых, потому что они сопровождали взросление каждого советского школьника и до сих пор являются обязательным приложением при изучении русской классики — Тургенева, Гончарова и Островского; во-вторых, всегда есть риск выдать, как говорил тургеневский Базаров, «противоположное общее место», то есть не прийти к взвешенной оценке, а поменять плюсы на минусы. Если в советские годы публичные негативные суждения о критике Добролюбова были просто немыслимы, то в 1990-е стал, наконец, возможен спокойный и непредвзятый разговор не только об авторе «Луча света в темном царстве», но и о его коллегах по цеху А. В. Дружинине, П. В. Анненкове, Н. Н. Страхове и др. Сегодня мы можем внимательно всмотреться в то, как писал Добролюбов, какие понятия и аргументы использовал, на чьи эстетические и литературные взгляды опирался. Но есть и более сложные вопросы: почему Добролюбов анализировал тексты так, а не иначе? Почему отказывался рассуждать о литературных достоинствах художественных произведений? Почему его интерпретацию конкретных произведений многие считали неадекватной?

Добролюбов вошел в историю русской критики и эстетической мысли как создатель особого метода прочтения художественных произведений, названного им «реальной критикой». Она оформилась в его статьях 1859–1860 годов «Что такое обломовщина?», «Темное царство», «Когда же придет настоящий день?», «Луч света в темном царстве» — лучших образцах метода, суть которого заключалась в умении автора использовать литературное или драматическое произведение лишь как повод для разговора о социальных проблемах. Разумеется, метод сложился не сразу, но сравнительно быстро — в жизни Добролюбова все процессы протекали с высокой скоростью. Можно говорить, что во время работы над статьями 1857–1858 годов ««Губернские очерки» Щедрина», «О степени участия народности в развитии русской литературы», «Деревенская жизнь помещика в старые годы» (о «Семейной хронике» С. Т. Аксакова) метод уже почти сложился, но еще не вылился в «теорию». Добролюбов пока не объясняет читателю, зачем и как он (да и каждый хороший критик) будет толковать текст. Не считая нужным подробно излагать здесь, как «складывался» и «оттачивался» добролюбовский метод, как «взрослело его перо», вместо этого укажем на некоторые важные противоречия, которые можно найти уже в ранних статьях критика и которые ярко проявились в самых известных его работах.

Речь идет о парадоксальном феномене, метко названном современным исследователем «прогрессивным реализмом»{266}. Дело в том, что в «литературных» статьях Добролюбова обнаруживается как минимум два серьезных противоречия. Первое, методологическое — сильное напряжение между убежденностью критика во второстепенной роли литературы (она для Добролюбова не более чем «отражение», копия реальности) и столь же очевидной страстной верой в ее трансформирующий потенциал — способность изменять реальность, предлагая «положительные» примеры и модели прогресса. Второе противоречие, психологическое — глубокая неудовлетворенность Добролюбова теми типами героев («лишними людьми»), с которыми он отождествляет себя в своих дневниках. Из этих противоречий и возникают, как нам кажется, высочайший эмоциональный градус и неконтролируемая страстность добролюбовских статей.

Конфликт между требованиями художественности и социальности существовал в русской критике и до Добролюбова. Впервые он проявился у позднего Белинского, который под влиянием социалистических идей французских утопистов и немецких левогегельянцев пришел к выводу, что художественные тексты должны ощутимо влиять на реальность, а художники несут социальную ответственность не просто перед коллегами по цеху и читателями, но перед обществом и народом{267}. При этом автору не всегда удавалось примирять остающиеся для него важными сугубо эстетические критерии с требованиями социальной направленности искусства и критики в частности. В статьях 1846–1847 годов можно найти множество противоречащих друг другу пассажей. Белинский то утверждает, что только правдивое отображение язв общества может придать художественному тексту значимость, то оговаривается, относя это «правило» лишь к беллетристике, то есть сочинениям второразрядных авторов, а подлинно художественный текст свободен от любых требований к содержанию и несет заряд положительных социальных изменений.

Более того, Белинский еще в 1830-е годы отчетливо сформулировал мысль о ключевой роли критика не только в литературе, но и шире — в культурной жизни страны. «Неистовый Виссарион» стал ранжировать писателей, мог превозносить кого-то из них, а потом, разочаровавшись, объявлял об ошибке. Так произошло с Гоголем, которого Белинский в 1835 году назвал «главой русской литературы», а в 1847-м низринул с этого пьедестала. После Белинского идея о руководящей роли критики прочно укоренилась и в сознании его последователей, и в умах многих читателей.

Поделиться с друзьями: