Добролюбов: разночинец между духом и плотью
Шрифт:
Глава шестая
ПОСМЕРТНАЯ «КАНОНИЗАЦИЯ»
Смерть Добролюбова на двадцать пятом году жизни сделалась предметом столь интенсивного обсуждения в русской печати, что конкурировала с темами петербургских пожаров, тысячелетия России и отмены крепостного права. С 18 ноября 1861 года по август 1862-го в прессе появилось более семидесяти газетных и журнальных публикаций, так или иначе связанных с Добролюбовым. Причиной такого ажиотажа вокруг покойного критика стала публицистика Чернышевского, который вместе с Некрасовым объявил его «главой литературы», создавая культ рано ушедшего «гения»{447}, соединяя в его образе новую жизнестроительную этику и демократический
По замыслу Чернышевского, пример его умершего друга должен был подтвердить высочайший статус «реальной критики», как бы заменяющей собой изящную словесность. Специфика случая Добролюбова заключалась еще и в том, что большинство его статей являлось, строго говоря, публицистикой и имело к собственно литературной критике косвенное отношение.
Споры вокруг роли Добролюбова ясно указывали на то, что статус критика в литературоцентричном обществе ничуть не ниже, чем поэта или прозаика. Такая ситуация была особенно характерна для второй половины XIX века. Предшествующий качественный сдвиг в представлениях о «главе русской литературы» наблюдался в середине 1830-х годов, когда Белинский, заявив о творческой «смерти» поэта Пушкина, утвердил «главой» прозаика Гоголя. Вторая половина 1850-х годов прошла в спорах, закончился ли «гоголевский» период русской словесности. Первым, кто решился выдвинуть нового гения, был Аполлон Григорьев, в 1852 году предложивший на эту роль начинающего драматурга Островского. В конце десятилетия критика привечала многих ярких писателей (Алексей Писемский, Лев Толстой, Михаил Салтыков), но главой литературы никого не объявила.
Если же смотреть на проблему шире, то дискуссия вокруг Добролюбова была симптомом более важного процесса — борьбы критиков за власть в литературе. По крайней мере сами участники литературного процесса воспринимали ее именно так. В этом смысле кончина Добролюбова предстает призмой, через которую можно взглянуть не только на его посмертный образ, но и на тенденции в развитии русской литературы и критики.
Какова была логика выступлений Чернышевского?
Покойный критик казался ему фигурой, стоявшей во главе не только литературы, но и общественного движения, поскольку посвятил всю жизнь служению народу:
«…невознаградима его потеря для народа, любовью к которому горел и так рано сгорел он. О, как он любил тебя, народ! До тебя не доходило его слово, но когда ты будешь тем, чем хотел он тебя видеть, ты узнаешь, как много для тебя сделал этот гениальный юноша, лучший из сынов твоих»{448}.
Этот фрагмент некролога Добролюбову не был пропущен цензурой, и Чернышевский вынужден был передавать свою мысль другими способами. Одним из них явилось целенаправленное создание мученического ореола вокруг Добролюбова. Начиная с похоронных речей, Чернышевский подменял физическую причину смерти молодого критика моральной. По воспоминанию очевидца, он утверждал, что «болезнь Добролюбова развилась вследствие безвыходных нравственных страданий, испытываемых им во всё время его кратковременной литературной деятельности», что умер он «оттого, что был слишком честен»{449}.
Донесение агента Третьего отделения о похоронах Добролюбова 20 ноября 1861 года, которое в советское время считали не заслуживающим доверия, точно раскрывает прагматику надгробных речей: «Вообще вся речь Чернышевского, а также Некрасова, клонилась к тому, чтобы все считали Добролюбова жертвою правительственных распоряжений и чтобы его выставляли как мученика, убитого нравственно»{450}. Та же мысль присутствует и в дневниковой записи А. В. Никитенко от 22 ноября 1861 года, на похоронах не присутствовавшего, но слышавшего о них:
«Чернышевский сказал на Волковом кладбище удивительную речь. Темою было, что Добролюбов умер жертвою цензуры, которая обрезывала его статьи и тем довела до болезни почек, а затем и до смерти»{451}.
Преувеличения в речи Чернышевского можно было бы объяснить уровнем эмоционального напряжения, однако и в некрологе он продолжал последовательно подменять истинные причины смерти Добролюбова: «Не труд убивал его — он работал беспримерно легко, — его убивала гражданская скорбь»{452}.
Тем самым в образе покойного мученичество сразу же приобретало характер ключевого компонента и даже оттесняло на второй план его главенство в литературе. Однако русская пресса мгновенно отреагировала на превознесение Чернышевским Добролюбова.Следует напомнить, что к концу 1861 года Чернышевский состоял в острейшей полемике по самым разным вопросам почти со всеми влиятельными писателями и журналистами России: Тургеневым, Герценом, Достоевским, Писемским, Катковым. Тем не менее можно предположить, что общественность «проглотила» бы восхваление мученика Добролюбова, о смерти которого многие его оппоненты совершенно искренне сожалели (например Тургенев и Достоевский), если бы Чернышевский не решился на весьма серьезное заявление.
Главный упрек касался фетишизации (слово из лексикона оппонентов Чернышевского) Добролюбова. «Современник» и лично Чернышевского обвиняли в насаждении новых авторитетов при постоянных выступлениях против старых:
«Бедный молодой человек этот Добролюбов! <…> Увы! и после смерти служит он предметом эксплуатации для своих друзей. Мертвого человека они поставили на ходули, одели в маскарадный костюм вождя русской литературы, преисполнили его всякими доблестями, заставили его умереть от особого вида чахотки, еще не известного в медицине, — от гражданской скорби, и приглашают Россию пилигримствовать на его могилу»{453}.
Досталось и Некрасову — за статью в «Современнике» (1862. № 1) о личности и стихотворениях Добролюбова, в которой он, вторя Чернышевскому, пытался представить покойного удивительно цельным, «самоотверженным» и «чистым юношей». Анонимный публицист «Библиотеки для чтения» писал:
«Добролюбов, кажется, страдал долго и жестоко. <…> Но г. Некрасов отнимает у Добролюбова и любовь, и дружбу, и всю личную жизнь, и дает ему, взамен этого, бессмертие! Истинно добрый человек г. Некрасов»{454}.
Нет нужды входить в детали позиции каждого из цитируемых изданий, безусловно, имевших свои причины для противодействия Чернышевскому и Некрасову. Значимо другое — полное единодушие изданий самой разной политической ориентации в осуждении стратегии возвеличивания Добролюбова и насаждения его культа.
Объявив Добролюбова «главой литературы», Чернышевский актуализировал важнейшую проблему первенства в «республике словесности». После 1855 года многообразие литературных партий обострило вопрос о лидерстве в литературе. Как уже упоминалось, Чернышевский, заявивший в «Очерках гоголевского периода русской литературы» о продолжении эпохи Гоголя, в конце 1850-х годов находился в ожидании начала нового этапа и, соответственно, нового «главы литературы». Таковым для него и стал покойный Добролюбов. Многим современникам действия Чернышевского казались авантюрой и даже фарсом [21] .
21
Это сразу почувствовал Достоевский, отметивший в записной книжке: «Вы (то есть Чернышевский. — А. В.) ударились в шутовство; это ловкий прием. Всякий скажет, ведь шут, свистун, что взять с свистуна; пишет он зато забавно» (Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Т. 20. Л., 1980. С. 157).
Всё это осложняло и без того неспокойную ситуацию в периодике, страницы которой с 1860 года рассматривались самими журналистами как «поле брани и ругани». На этом фоне становится понятным, почему проблема журналистской этики стала обсуждаться в печати в 1860–1862 годах с особым пристрастием. Редкому изданию удавалось достойно вести полемику. Как показывает дискуссия вокруг смерти Добролюбова, и «Современник», и его оппоненты явно злоупотребляли возможностями гласности.
Едва ли не год с нараставшим ожесточением обсуждался вопрос, мог ли 25-летний Добролюбов стоять во главе русского литературного процесса. Сейчас, по прошествии полутора веков, ясно, что не мог — хотя бы по той причине, что тогдашняя литературная система была уже настолько дифференцированной и разветвленной, что в ней невозможно было существование единственного «центра притяжения».