Доброволец
Шрифт:
Там, вдалеке, виднелась триумфальная арка, громадная, как тень Российской империи. Под нею, справа от нее и слева, двигались маленькие фигурки. Над красноармейским потоком мерно покачивалось знамя. Будто муравьи, люди с винтовками затопили улицу, затопили все переулки… Сколько же их! Как мы их сдерживали?
Алферьев покачал головой:
– Ну нет. Ничего еще не кончилось. Еще даже не начиналось, милостивые государи!
Вскоре отставшие подошли, мы двинулись и спустя четверть часа оставили за спиной городскую окраину.
Несколько дней назад Корниловская дивизия была для красных самым страшным чудищем на свете. Как же там, в Москве, на самом верху Наркоматии, боялись, что этот зверь дотянется до сегодняшних владык своими когтями и примется безжалостно рвать! Бог не попустил нам пробиться к священным
Мосты через Оку и Орлик были взорваны, но это вряд ли надолго задержит «товарищей».
Псу под хвост пошла «точка неустойчивого равновесия»…
18 октября 1919 года, недалеко от села Михайловка
…не так уж напирали красные, да и переход был обычный, верст семнадцать или восемнадцать. Просто не повезло человеку. Споткнулся на ровном месте и вывихнул ногу. Конечно, есть на свете умельцы, способные, быстренько примерившись, дернуть конечность и вернуть ее в нормалоьное положение. Но в нашем взводе, да и в соседнем, таких не нашлось. Епифаньев выл, ругался, скакал на одной ноге и порядочно отстал. Алферьев отрядил меня с Евсеичевым помогать болезному всю последнюю версту.
На Андрюху напал болтунчик. Он рассказал о недолгой своей жизни во студенчестве, о паре девиц нескромного нрава, о том, какие пироги делают татары – ух, какие пироги! – а под конец и о своей родне, жившей в глухой деревне под Пермью.
– Староверы мы. Беглопоповского толку. Родители мои – строгие чашечники.
– Чашечники? – переспросил Евсеичев.
– Ну да… откуда тебе знать. У них своя особая посуда, а если в дом заявится кто из другой веры – скажем, шурин из Вязников приедет, или вовсе человек по казенной надобности – то им из этой посуды есть ни за что не дадут. Для таких имеется гостевая посуда, нормальную-то никто о чужих поганить не станет. Только, ядрёнать, из гостевой чистая бывала одна-одинешенька кружка. Воду из нее пили, почему ж ей быть грязной? А остальное, как кто поест, так не моют до нового находника – не поганить же руки. Вот она, посуда-то стои т и стои т, а в ней уж и метаморфозы происходят, инфузории заводятся всяческие…
– Интересный ты человек, Андрюха. В речи у тебя ученые слова мешаются с простонародными. Слушать забавно. Ты только не обижайся.
– А чего ж тут обижаться, Денисов! Нету ничего обидного. Я вообче сплошной парадокс. Можно сказать, красный по душе, а обратно в белую армию записался.
– Да что в тебе такого уж красного? Или ты сторонник Интернационала?
Епифаньев хихикнул.
– Нужен мне твой Интернационал, Денисов, как собаке пятая нога. Лехше ты, лехше. К чему антимонии разводить?
– Тогда я тебя не понимаю. Какие у тебя идейные соображения?
– Чудак-человек! А никаких у меня идейных соображеньев. Просто норов у Андрея Феофилактыча Епифаньева такой – всегда всему насупротив.
– Бесшабашность что ли в тебе, Андрюха? – уточнил Евсеичев.
– Ну нет! Просто не люблю, когда мне голову к земле гнут. У нас вот семья была строгая – у-у! Отец то палкой охаживал, а то и кнутом. Запросто! У моих все по правилам заведено, от веку. Никаких новин, всем почтение, а нам с братовьями только тычки да затрещины. Ну и работы невпроворот: хозяйство большое, скотины полно… Так я сбежал. В тринадцать лет из дому убёг. До Казани добрался, помыкался, потом в лавку устроился. Липовый документ себе выправил, четыре лишних года приписал – я мужичище здоровый, мне и вопросов не задавали. Потом надоело с лавочным приказчиком, гадом, цацкаться, он же меня за вошь бородовую держал, никак не иначе! Дал ему в ухо и ушел. Другую работу я себе приискал, а потом в студенты казеннокоштные подался. Двух месяцев не учился, так и в университете стали на меня как на сущего смутьяна поглядывать.
Я удивился:
– Странно, как-то, Андрюха. Не видел я от тебя смутьянства ни на понюх табаку. Нормальный человек.
– Так
то теперя! Я ж теперя у ченый. И потом, люди тут хорошие, с пониманием… никто не задирает. Пущай бы кто задрал, я б тому нашвырял гостинчиков… Вот послушайте, как меня перевернуло. О прошлом годе в Казани были большие безобразия, и даже до войны доходило. Я тогда из Казани в Пермь ушел, а и там не слаще. Как-то мне сказали, мол, Епифаньев, ходил в твою деревню продотряд, а вернулся, так с ним разные люди на суд и на муку приведены. Вроде бы отец твой там же. Как бы в расход не вывели… кому-то из продотрядовцев выдал по первое число, аж зуб погулять спрыгнул. Всегда он у меня такой был – чуть что не по нему, так сразу с кулачьем лезет, удержу нет…Лицо его, и без того усталое, сделалось пасмурным. Он замолчал, и мы не перебивали его.
– Я, понятно, разузнал, что к чему. Феофилакт Епифаньев, было дело, оглаживал меня ремнем с пряжкой… да и много чем еще. А все ж отец, чай, а не всякий прохожий. Был у «товарищей» в чеке один капиталистый деятель, брал, значит, одним старым золотом. Пятерочками да червонными… Мог отцу снисхожденье сделать, ежели с правильного боку к нему подойти. Помочь, стало быть, посильно. На бедность. Ну, я в деревню съездил, друзей-знакомцев обошел, собрал где чего мог, и на звонкую монету поменял. Всего восемь червончиков вышло, такие дела… И в подкладочку зашил, была у меня тогда теплая куфайка, вот туда и зашил. На другой день собирался пойти, устроить отцу помилование, уж все обговорено промеж нами с чекистом было. Ан вышло не по-моему… Денисов, знаю, нет ничего у тебя, не прошу, а ты Андрюша, дай курнуть. Спасу нет, курнуть хочу!
Евсеичев, ни слова не говоря, дал ему самосада пополам с сорной травёшкой, – хороший табак мы еще в Орле скурили. Андрюха крупно затянулся и продолжил рассказ:
– Тогда по Перми через день обыски да облавы, всё контру искали. Ну и вещички подгребали заодно. Как на грех, в хоромину зашли, где я у приятеля жил. И не глянулся я им. Почему, мол, до сих пор не мобилизованный? Ах, справочка… Липовая твоя справочка, шкура. Спорить с нами? Да ты самая что ни есть контра вшивая, и рожа у тебя кривая, ухмылочку-то убрал бы, не то найдется кому ее в черепушку вмять. Я, как теперя понимаю, от малоумия-то и ляпнул, мол у самого рожа такая, кабы знала мама, так рожать бы отказалась. А мне прикладом в тыбло – р-раз! Для острастки. Потом на ноги поставили и в контору повели…
– Ну, дура-ак, – потянул Евсеичев.
Епифаньев отвесил ему позатыльник.
– Молчал бы! Умный больно, – он опять затянулся.
– В обчем, ведут они меня, ведут, ведут и ведут, страх у меня аж в самые печенки впился. Начнут обыскивать, а в куфайке золото зашито. Для каких-таких надобностей, – спросют. И чего я им отвечу? Знать не знаю, ведать не ведаю? Тогда они меня ровно к той же стеночке пристроят… Я пальцем провертел в кармане дыру и наладился по дороге денежку за денежкой выкидывать. Ругаюсь на них, пинка получаю, пока на земле лежу – червончик ушел. А то по малой нужде прошусь, ну и через разные другие лукавства золото сбрасываю. Дошел пустой. Ребра мне в чеке покрушили, губу разбили, под глазом синяк поставили, да и пустили прочь. Мол, другой раз ученый будешь, а за ученого двух неученых дают. Точно. Нынче я у ченый самое как надо. Потому как назавтрее отца моего стрельнули: вдругорядь восемь червонцев, да за один всего день, собрать не поддудилось… Такие дела. Такая вот эволюция.
Печальная повесть своего брата корниловского стрелка расстроила меня: ведь как надо согнуться – в три погибели! – чтобы всего-навсего сохранить жизнь…
Тут Евсеичев воскликнул с необыкновенной запапльчивостью:
– Ты, значит, буйный был, а к нынешнему времени смирный стал? Браво, зуав!
– Да не трепал бы ты языком, Андрюша. Все у тебя выходит невпопад. У Денисова учись: помалкивает и за умного считается. А ты как ботало кровье, звон за версту слышно.
– С-сам ты… – зашипел Евсеичев.