Доброволец
Шрифт:
Китти не касалась города Севастополя, она не касалась тысячу девятьсот двадцатого года. Ни слова. Я с благодарностью принял эту игру. На свете есть другая жизнь, она не пахнет голодом, страхом и ружейной смазкой. Китти требовалось хорошенько припомнить ее, да и мне тоже.
Лишь один раз, один-единственный, ледяное дыхание войны добралось до наших висков. Она со взхохом спросила:
– Отчего так выходит: одно наше дествие, разумное и правильное, а на него в ответ на той стороне, у большевиков, – десяток действий. И половина из них – невпопад. Но остального хватает, чтобы сковать любое наше воление…
О, я мог бы полночи рассуждать на заданную тему. И вышло бы, по всей вероятности, неглупо, логично, даже тонко, но совершенно ненужно. Мы оба
Поэтому я ответил так просто, как только мог:
– Мы терпим поражение? Не удивительно. А удивительно совсем другое: отчего белые смогли так много сделать в таких условиях… Расскажите мне, кем вы были до войны?
– Я? Сейчас, когда все смешалось, когда в пепле не найти крупинок золота, наверное, это уже не имеет значения… Впрочем… Извольте: я дворянка. Из рода, которому при Федоре Алексеевиче, отменившем местничество, не пришлось доказывать знатность и древность. Мой отец одно время служил товарищем министра финансов… в детстве я отказа не знала ни в чем… а потом… потом его пырнули штыком на большой дороге какие-то зеленые… прости Господи им такое злодейство…
Губы у Китти задрожали, и я уже раскрыл рот, чтобы прервать ее рассказ, но она сама нетерпеливым жестом остановила меня.
– Нет уж! теперь мне хочется, чтобы кто-нибдь это слышал! Хотя бы один человек! Моя мать, урожденная Евангелина Штосс, была лютеранкой. Но влюбившись в отца, она перешла в праволавие и воспитала меня так, чтобы я всегда чувствовала: Христос рядом, вон там, на соседнем стуле, Он смотрит на меня, Он слушает меня… Мамы не стало год назад… от тифа… и я… нет, не подуймайте… я не пала духом… нет, я пыталась быть достойной… но как же я устала! Я… пыталась говорить с простыми людьми… я пыталась возвышать их дух… но… вот ты ему о великой радости: в Москве появился патриарх Тихон! Это после двух столетий запустения на патриаршей кафедре! а он тебе: Тихон-Тихон, с того света спихан… Да и все. Как в черную пропасть! До чего же груб наш народ! суеверы, пьяницы… Я… когда скиталась одна… у меня остались деньги… целый месяц… пока не добралась сюда… таких бед навидалась, о-о-о-о! Однажды… брела пятнадцать верст пешком, умучилась, представляете?
Я кивнул. Пока меня не превратили в пехотинца, пятнадцать верст и мне представлялись большим расстоянием.
– …набрела на хутор под Липецком… Хозяин говорит: «Отчего не приютить? Вона хлев, над хлевом сушило, тама и место есь… тока не сичас полезай, а чуть обожди». Я ему: «Чего ждать?» А он мне: «Дак хозяйка корову в хлеву доит, никого близко не подпущаеть. Не серчай, пожди». Я ему: «Да я ведь близко к ним не подойду, мне наверх…» А он мне: «Не в обычай такое дело. Хозяйка никого, пока доит, близко не терпит, иначе скотину сглазють». Я: «Кто сглазит?» Он: «Да хоть ты. Бес тебя знает». Я ему про то, что верить надо в Христа, а не в побасенки темных людей, а он меня со двора гонит, мол, теперича точно ему понятно: глаз у меня дурной… Ну как с этой теменью быть! Мгла, мгла, сплошная мгла! Мне поговорить не с кем. Слава Богу, вас нашла… Тебя нашла, Миша. Ты не понимаешь, какой в этом подарок небес!
Мне страстно хотелось увести разговор от выстуженной ледяными ветрами помойки военных обстоятельств.
– Китти, вы… ты… Зимняя канавка, Китти. Летний сад. Обводной канал, – я принялся городить о Питере любую чушь, приходившую в голову, лишь бы она вынырнула из слепой мути недавних воспоминаний, – Стрелка Васильевского острова. Алексеевский равелин. Кронверк…
– «Как броненосец в доке…» – неожиданно откликнулась она, – Только я в броненосцах никогда не видела ничего чудовищного. Порфира – да. Но не власяница. Ты ведь москвич, Миша? Не понять тебе никогда, что за великолепие, когда стиль ампир разлит в воздухе, как весна в щебетании птиц. А вот послушай:
Твой остов прям, твой облик жесток,Шершавопыльный – сер гранит,И каждый зыбкий перекрестокТупым предательством дрожит.Твое холодное кипеньеСтрашней бездвижности пустыньТвое дыханье – смерть и тленье,А воды – горькая полынь.Как уголь дни, – а ночи белы,Из скверов тянет крупной… крупной…Она сбилась.
– Ой, что-то не то, как-то там… а!
Из скверов тянет трупной мглой.И свод небесный, остеклелый,Пронзен заречною иглой,Бывает: водный ход обратен… обратен… обратен…Хмуря бровя, Китти пыталась припомнить ужасающую мертветчину госпожи Гиппиус, однако мертветчина то и дело застревала в ее здоровой натуре:
…обратен… обратен… взвихрясь… вздыхрясь…Нестерпимо. Сейчас будет про вкипание ржавых пятен, и это – нестерпимо. Я вмешиваюсь в симфонию скрипов каменного костяка почти пародийными строками:
Мне снятся жуткие провалыЗажатых камнями дворов,И черно-дымные каналы,И дымы низких облаков.Молчат широкие ступени,Молчат угрюмые дворцыЛишь всхлипывает дождь осенний,Слезясь на скользкие торцы…– Ты издеваешься надо мной? – деловито осведомляется моя собеседница. – И, раз уж на то пошло, кто это?
– Некая Аллегро.
– Отчего некая?
– По-моему, дамская рука чувствуется очень хорошо.
– А по-моему, вовсе не чувствуется! – легонько отомстила она мне.
– И, раз уж на то пошло, да, действительно, издеваюсь. Но легко и безобидно.
Она рассмеялась.
– За какие прегрешения?
– Неужели это был твой Питер? Трупная мгла… Не поверю. Просто у тебя дурное настроение.
– Последнее время дурное настроение гостит у меня по всякий день, задерживаясь от файф-о-клок’а до рассвета…
– Но ведь так было не всегда.
– Полно! Я отвыкла от иных ощущений. А впрочем, лет семь назад я любила совсем другое.
Она замолчала, вслушиваясь в собственную память. Прошла минута, другая…
– Китти, позволь… вот то, что мне ближе:
Благословенные морозыКрещенские, настали вы.На окнах – ледяные розыИ крепче стали – лед Невы.Нежданно-нагаданно Китти встрепенулась и вредным голосом продекламировала:
Каждый день чрез мост Аничков,Поперек реки Фонтанки,Шагом медленным проходитДева, служащая в банке.Меня разбирал смех, следующую строфу я прочитал не без труда:
Свистят полозья… Синий голубьВзлетает, чтобы снова сесть,И светится на солнце прорубь,Как полированная жесть.Она добавила в тон ехидства, хотя, казалось бы, там и без того хватало претыкателных специй: