Дочь фараона
Шрифт:
Царь, Кассандана и Атосса тоже не уклонились от упомянутых очищений и произнесли по умершей, как по ближайшей родственнице, тридцать заупокойных молитв, в то время как Небенхари в доме, расположенном у городских ворот, начал бальзамировать ее по всем правилам искусства и самым дорогим способом.
Девять дней Камбис пребывал в состоянии, похожем на сумасшествие. То воспламеняясь бешенством, то впадая в апатию и оцепенение, он не допускал к себе даже своих родственников и верховного жреца. Утром десятого дня он потребовал к себе главного из семи судей и приказал ему приговор над Гауматой, братом Оропаста, вынести с возможной снисходительностью. Нитетис на смертном одре умоляла его пощадить жизнь несчастного юноши.
Через час ему подали приговор на утверждение. Приговор этот гласил следующее:
«Победа царю! Так как Камбис, око мира и солнце справедливости, в кротости своей, обширной как небо и неистощимой как море, повелел преступление Гауматы, сына мага, наказать
Камбис утвердил приговор, который и был исполнен в тот же день.
Оропаст не осмелился ходатайствовать за своего брата; но этот позор уязвил его честолюбивую душу глубже, чем могло бы ее уязвить присуждение его брата к смертной казни. Он боялся из-за изувеченного юноши лишиться уважения и поэтому приказал ему как можно скорее оставить Вавилон и удалиться в загородный дом, который он имел на горе Аракадрисе.
В последнее время какая-то бедно одетая женщина, лицо которой было закрыто густой вуалью, день и ночь сторожила у больших входных ворот дворца, и ни угрозы караульных, ни грубые шутки царской прислуги не могли отогнать ее от занятого ею поста. Ни один из низших должностных лиц, проходивших через ворота, не избавился от ее расспросов – вначале о состоянии здоровья египтянки, затем – об участи Гауматы. Когда один словоохотливый фонарщик со злорадным смехом сообщил ей о приговоре, постигшем брата верховного жреца, она начала метаться, как безумная, и поцеловала одежду удивленного фонарщика, который принял ее за сумасшедшую и предложил ей милостыню. Она отказалась принять ее и упорно сохраняла свой пост, питаясь хлебом, который бросали ей сострадательные раздаватели кушаний. Когда, три дня спустя, Гаумата, с крепко обвязанной головой, выехал в закрытой арманаксе, направляясь к воротам дворца, она бросилась за экипажем и бежала возле него с криком до тех пор, пока возница не придержал своих мулов и не спросил, что ей нужно. Тогда она откинула вуаль и показала больному юноше свое хорошенькое, сильно раскрасневшееся личико. Узнав ее, Гаумата испустил тихий возглас удивления, но скоро оправился и спросил:
– Чего ты хочешь от меня, Мандана?
Несчастная с умоляющим видом подняла руки и взмолилась:
– Ах, не оставляй меня, Гаумата! Возьми меня с собой! Я прощаю тебе все несчастье, в которое ты вверг меня и мою бедную госпожу. Я люблю тебя по-прежнему и буду ухаживать за тобой, заботиться о тебе как самая последняя служанка!
В душе юноши произошла короткая борьба. Уже он хотел отворить дверцу арманаксы и заключить подругу детских его лет в свои объятия, но вдруг услышал приближающийся конский топот. Он посмотрел вокруг и увидел колесницу, наполненную магами, которые ехали во дворец на молитву, и между ними узнал многих бывших своих товарищей из жреческой школы. В нем пробудился стыд; он боялся, как бы те, с которыми он как брат главного жреца часто обходился гордо и заносчиво, не увидели его. Под влиянием этого чувства он бросил Мандане наполненный золотом кошелек, который подарил ему брат при прощании, и приказал вознице гнать во всю прыть. Мулы бешено помчались. Мандана ногами оттолкнула от себя кошелек и крепко уцепилась за кузов арманаксы. Колесо захватило ее платье. В отчаянии она вскочила на ноги, опередила мулов, которые должны были замедлить свой бег, так как дорога вела теперь на гору, и схватила их под уздцы. Возница употребил в дело свой трехконечный бич, мулы рванулись, опрокинули девушку и помчались далее. Ее последний скорбный крик точно острие копья вонзился в раны изувеченного гоноши.
На двенадцатый день после смерти Нитетис Камбис снова отправился на охоту. Эта забава с ее возбуждением, опасностями и волнениями должна была развлечь его. Вельможи и сановники встретили царя громогласным приветствием, которое он принял с благосклонной благодарностью. Немногие дни пережитого горя вызвали сильную перемену в Камбисе, не привыкшем к страданию. Его лицо было бледно; черные, как вороново крыло, волосы на голове и бороде поседели. Уверенность в победе уже не так ярко сверкала в его глазах, как прежде; он из горького опыта узнал, что существует воля, которая сильнее воли царя; что хотя он может уничтожить многое, но, вместе с тем, не в состоянии сохранить ни одной, даже самой жалкой жизни. Прежде чем поезд двинулся с места, Камбис сделал смотр ловчим, позвал Гобриаса и спросил, где Фанес…
– Мой государь не приказывал…
– Он – раз навсегда мой гость и товарищ. Позови его и следуй за нами.
Гобриас поклонился, бросился во дворец и через полчаса снова присоединился к свите царя вместе с Фанесом.
Афинянин был встречен множеством дружеских приветствий со стороны охотников, – обстоятельство,
которое должно было казаться тем страннее, что ни в ком не развито чувство зависти в такой степени, как в царедворцах, и никто не может быть более уверен в неприязни к себе, как любимец властителя. Но Фанес, по-видимому, составлял исключение из этого правила. С Ахеменидами он вел себя так свободно, непринужденно и вместе с тем так скромно, и своими вскользь бросаемыми намеками на предстоящую великую войну, которая не замедлит вспыхнуть, возбудил так много надежд, и, наконец, своими превосходно рассказанными, совершенно новыми для персов веселыми анекдотами умел возбуждать в них такую веселость, что все, за немногим исключением, радостно приветствовали появление афинянина. Когда он отделился от охотничьего кортежа, чтобы вместе с царем преследовать дикого осла, то между придворными начались о нем разговоры. Один признавался другому, что еще ни разу ему не случалось видеть такого совершенного человека, как Фанес; удивлялись уму, с которым он выяснил невинность узников, утонченной ловкости, с какой он приобрел благосклонность царя; скорости, с которой он изучил персидский язык. При этом ни один из Ахеменидов не превосходил его красотой и пропорциональностью фигуры. На охоте он показал себя превосходным наездником, в схватке с медведем он проявил себя необыкновенно смелым и искусным охотником. Тогда как царедворцы на обратном пути превозносили до небес все эти качества нового фаворита, старый Арасп ворчал:– Я охотно допускаю, что этот эллин, который, впрочем, уже и в войне закалил себя наилучшим образом, человек редкостный; но вы не хвалили бы его и вполовину, если бы он не был чужеземцем, если бы его манера не представляла для вас ничего нового.
Фанес слышал эти слова, так как он, скрытый густым кустарником, находился в эту минуту в непосредственной близости от говорившего. Когда тот замолчал, он присоединился к собеседникам и сказал, улыбаясь:
– Я слышал твои слова и благодарю тебя за твое дружеское расположение. Вторая часть твоей речи была для меня еще приятнее, чем первая: я увидел в ней подтверждение моего собственного вывода, а именно, что вы, персы, – самый великодушный из всех народов, так как достоинства чужеземцев вы прославляете столько же, и даже больше, чем достоинства своих соотечественников.
Все присутствовавшие улыбнулись, польщенные этими словами Фанеса; афинянин продолжал:
– Как не похожи на вас, например, евреи! Они считают себя единственным народом, который приятен богам, и тем делают себя презренными в глазах мудрых и ненавистными всему свету! Да хоть бы и египтяне! Вы не поверите, что это за темные люди! Если бы это зависело только от жрецов, которые у них необыкновенно могущественны, то все иностранцы там были бы убиты и все царство Амазиса сделалось бы неподступным для всякого чужеземца. Настоящий египтянин скорее предпочтет голодать, чем есть из одного горшка с кем-нибудь из нас. Нигде нет такого множества странностей, особенностей, диковинок, как там. Впрочем, чтобы быть беспристрастным, я должен признаться, что Египет по справедливости считается богатейшей и культурнейшей из всех стран мира. Тот, кому принадлежит это государство, не имеет повода завидовать даже богам относительно их сокровищ. И как легко – до смешного легко – завоевать этот прекрасный Египет! Мне из десятилетнего опыта известны все тамошние отношения, и я знаю, что вся военная каста Амазиса не может устоять против одного-единственного отряда, – такого, например, как ваши бессмертные. Кто знает, что принесет нам будущее? Может быть, мы все вместе еще совершим поход на Нил. По моему мнению, ваши мечи долгонько наслаждаются отдыхом!
Всеобщие бурные клики одобрения сопровождали эти хорошо рассчитанные слова Фанеса.
Камбис услышал голоса своей свиты, повернул к ней коня и спросил о причине неожиданного ликования. Фанес тотчас же отвечал, что Ахемениды радовались при мысли о возможности предстоящей войны.
– Какой войны? – спросил царь, улыбаясь в первый раз после многих дней угрюмой печали.
– Мы говорили вообще о возможности, – отвечал небрежно Фанес. Затем он повернул свою лошадь и подъехал близко к царю. Его голос принял какой-то певучий, проникающий в сердце тон; он посмотрел в глаза царю с выражением задушевности и сказал:
– О, государь, хотя я не родился в этой прекрасной стране твоим подданным, хотя я только с недавнего времени имею счастье знать могущественнейшего из всех властителей, однако же я не могу избавиться от одной, может быть, слишком дерзновенной мысли, что боги с самого рождения предназначили мое сердце для тесной с тобой дружбы. Так скоро и коротко сблизили меня с тобой вовсе не те великие благодеяния, которые ты мне оказал. Я не нуждаюсь в них, так как принадлежу к числу богатейших людей своего отечества и не имею никакого наследника, которому я мог бы завещать приобретенные сокровища. Некогда я имел мальчика, прекрасного, милого ребенка… Впрочем, я не хотел говорить этого тебе… Не гневаешься ли ты на мою откровенность, государь?
– Нисколько! – отвечал властитель, с которым до Фанеса никто еще не говорил подобным образом и который чувствовал сильное влечение к этому чужеземцу.
– До настоящего дня твое горе было для меня слишком священно, чтобы его нарушать; но теперь наступило время исторгнуть тебя из печали и наполнить твое похолодевшее сердце новым пламенем. Ты услышишь вещи, которые должны быть тебе неприятны.
– Теперь уже ничто не может опечалить меня!
– Не печаль, а гнев возбудят в тебе мои слова!