Дочь похитительницы снов
Шрифт:
Таким вот образом большинство населения и примкнуло к наци – словом, делом или молчанием, которое хуже крика, примкнуло, поступившись собственной совестью, возненавидело себя и других, предпочло самосохранение самоуважению, и немецкий народ перестал существовать, превратился в рабов.
Современная диктатура заставляет людей раболепствовать как бы по своей воле. Мы учимся скрывать отвращение к собственной трусости за глянцевым фасадом напыщенных, пафосных речей, за рассуждениями о благих намерениях, за отговорками о незнании и непричастности, чувствуем себя невинными жертвами. А тех, кто отказывается подчиняться правилам выживания, попросту убивают.
Я по-прежнему оставался противником всех и
Наточить лезвие на обыкновенном оселке было невозможно. Фон Аш подарил мне особый оселок, инкрустированный алмазами; им я и пользовался – достаточно редко, ибо Равенбранд практически не тупился.
Пожалуй, продолжатели Фрейда, столь усердно трудившиеся в изнемогающей от хаоса стране, нашли бы что сказать о моей привязанности к мечу, о моем нежелании расставаться с Равенбрандом. А я чувствовал, что клинок питает меня энергией, что он дает мне силу жить, несмотря на все ужасы, на все зверства нацистов.
Куда бы я ни шел, меч всегда был при мне. Местный умелец изготовил для меня ружейный футляр, в котором я и носил Равенбранд; со стороны я, могу предположить, выглядел этаким добропорядочным бюргером, собравшимся на охоту или даже на рыбалку.
Что бы ни случилось с Беком, я для себя решил, что мы с мечом не должны погибнуть. Не знаю, было ли у меча какое-либо.., э.., символическое значение, олицетворял ли он собой что-нибудь; мне известно лишь, что наша семья владела им добрую тысячу лет, что, по преданию, этот меч выковали для Вотана, что именно он обратил в бегство сарацин при Ронсевале и повел в атаку конницу Каролингов, что он сражался с берберами, защищал короля при Гастингсе и служил саксам в Византии и на Востоке.
Порой мне казалось, что я схожу с ума, однако ощущение неразрывной связи между мечом и мною с каждым днем становилось все крепче. И дело тут было не в приверженности традициям и не в чрезмерном увлечении рыцарскими романами.
Между тем жизнь в Германии продолжала ухудшаться.
Даже городок Бек, с его старинными островерхими черепичными крышами, над которыми торчали печные трубы, с его сонными фасадами и зелеными окнами, с его еженедельными ярмарками и древними обычаями, не избежал тлетворного поветрия.
Еще до 1933 года по улицам Бека время от времени маршировали самозванные штурмовики – бывшие солдаты, оставшиеся без работы; командовали ими такие же самозванцы, присвоившие себе звания от капитана и выше. Квартировали они не в Беке, откуда я их, попросту говоря, выгнал, а в соседнем городе. Парады проходили с большой помпой: во-первых, внушали страх противникам, коих в Беке насчитывалось не то чтобы мало, а во-вторых, показывали свою силу старикам, женщинам и детям.
Такие вот самозванные армии были чуть ли не в каждом немецком городе; они постоянно враждовали между собой, дрались с коммунистами, нападали на политиков, пытавшихся ограничить их влияние (эти политики понимали, что если штурмовиков не остановить, гражданская война станет печальной реальностью). Именно это и вызвались проделать нацисты – обуздать отряды, которые они же сами и создавали, пугая обывателей и добивая бедную, униженную Германию.
Я согласен с мнением, что если бы союзники проявили больше благородства
и не пытались отобрать у нас последние гроши, Гитлеру и штурмовикам не на кого было бы пенять. Однако в условиях явной, неприкрытой несправедливости даже самые тихие и робкие из бюргеров одобряли действия, которые до войны сочли бы заслуживающими самого строгого осуждения.И в 1933 году, опасаясь конфликта «в русском стиле», многие из нас проголосовали за «сильную руку» – в надежде на лучшую, более стабильную, более спокойную жизнь.
К сожалению, «сильная рука» Гитлера, как это обычно и бывает, оказалась политической фикцией; приспешники называли его железным человеком, а на деле он был ничуть не лучше всей этой компании крикливых психопатов.
По улицам Германии в те годы бродили тысячи гитлеров – тысячи обездоленных, обделенных жизнью невротиков, преисполненных зависти и ненависти. Гитлер выбился из общего ряда благодаря своему упорству: он обладал талантом произносить трескучие политические речи и, упиваясь собственным красноречием, заводил толпу; кроме того, он нашел беспроигрышный ход – из его речей следовало, что мы страдаем не из-за алчности наших предводителей или жестокости победителей, а по вине загадочной, почти сверхъестественной силы, которую он именовал «мировым еврейством».
В обычные времена к подобному бреду прислушивались бы разве что всякие отбросы общества, но в пору, когда один финансовый кризис сменял другой, Гитлер и его присные убеждали все больше немцев (и среди прочих – крупных промышленников), что национал-социалисты единственные предлагают надежный путь к спасению.
Возьмем Италию и дуче Муссолини. Он спас свой народ, возродил его, заставил соседей снова опасаться итальянцев. Он вернул Италии мужество. То есть сотворил именно то, что требовалось совершить в Германии. Так они думали, эти люди. «Сапоги и пушки, корабли и флаги, и границы рвутся как листы бумаги…» – писал Уэлдрейк в своих яростных стихах, незадолго до гибели в 1927 году.
Простые стремления. Простые ответы. Прописные истины.
Над интеллектом, образованием и порядочностью потешались так, будто они стали заклятыми врагами Германии. Мужчины, как всегда, утверждали свое уязвленное достоинство тем, что требовали от женщин оставаться дома и воспитывать детей. На словах они почитали женщин как земных богинь, а на деле относились к ним с презрительным высокомерием и не подпускали к реальной власти.
Мы медленно учимся. Ни английские, ни французские или американские опыты по изменению общества «сверху» не привели к успеху; коммунистический и нацистский эксперименты, одинаково пуританские в своих лозунгах, доказали то же самое – человеческие отношения несводимы к прописным истинам. Прописная истина годится для спора, но правительству, которое на самом деле стремится что-то изменить, нужны более сложные, более тонкие инструменты. Неудивительно, что к 1940 году в Германии разразилась настоящая эпидемия юношеских самоубийств; нацисты, разумеется, не признавали этой проблемы – в мире, который они строили, ничему подобному места не было.
В 1933 году, несмотря на то, что многие из нас уже понимали истинную суть нацизма, они сумели захватить большинство в парламенте. Наша конституция превратилась в клочок бумаги и попала в костер вместе с великими творениями Манна, Гейне, Брехта, Цвейга и Ремарка. Нацисты громоздили костер за костром на перекрестках и городских площадях. Кощунственный обряд, это торжество невежества и фанатизма, они назвали «культурным очищением».
Инструментами большой политики стали сапоги, оружие и кнуты. Мы не могли сопротивляться – потому что не в силах были поверить в происходящее. Мы до сих пор полагались на демократию, не понимая, что она давным-давно растоптана. Впрочем, суровая реальность быстро открыла нам глаза.