Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дочь Сталина. Последнее интервью
Шрифт:

После маминой смерти Киров с отцом ездили отдыхать летом в Сочи и брали меня с собой. Осталась куча домашних, безыскусных фотографий тех времен. Снимал очень недурно Н. С. Власик, сопровождавший всегда отца во все поездки. Вот они передо мной: на неизменном пикнике в лесу; на катере, на котором катались вдоль побережья; Киров в сорочке, в чувяках, по-домашнему, отец в полотняном летнем костюме. Я сама помню эти поездки - какие-то еще люди приезжали, быть может, бывал тогда и Берия. Я не помню. Но Киров жил у нас в доме, он был свой, друг, старый товарищ. Отец любил его, он был к нему привязан. И лето 1934 года прошло так же - Киров был с нами в Сочи. А в декабре последовал выстрел Николаева. Не лучше ли и не логичнее ли связать этот выстрел с именем Берии, ане с именем моего отца, как это теперь делают? В причастность отца к этой гибели я не поверю никогда. Киров был ближе к отцу, чем все Сванидзе, чем все родичи, Реденс или многие товарищи по работе, - Киров был ему близок, он был ему нужен. Я помню, какой ужасной была весть о гибели Сергея Мироновича, как были потрясены все у нас в доме. Его все знали и любили. Был еще один старый друг нашего дома, которого мы потеряли в 1936 году, - я думаю, не без интриг и подлостей Берии. Я говорю о Георгии Константиновиче (Серго) Орджоникидзе.

Это был ближайший друг семьи, живший подолгу у нас в Зубалове. Зина Орджоникидзе была близкая мамина подруга. Серго был человек шумный, громкий, горячий - настоящий грузин. Когда он входил в комнату, начинали

сотрясаться стены от его громкого голоса и раскатистого смеха. Берию он хорошо знал по Закавказью и терпеть его не мог. Он был сильным препятствием на пути Берии к власти - прежде всего в Грузии. С выдвижением Берии наверх, очевидно, положение самого Серго стало очень трудным - на него клеветали, желая разъединить его с отцом. Он не выдержал и застрелился в феврале 1936 года, - быть может, он вспомнил в последнюю минуту мою маму? Его смерть долго объясняли «вредительством врачей». Вскоре умер Горький - и те же врачи, что лечили обоих (у Орджоникидзе были больные почки) - Плетнев, Левин - были посажены в тюрьму. Весной 1935 года Орджоникидзе ездил отдыхать в Крым, в Мухолатку, и взял меня с собой. Я помню, как он все время играл со мной и хотел, чтобы я была рядом. Но моя горбунья, Лидия Георгиевна, уволакивала меня куда-нибудь в парк. Орджоникидзе ее терпеть не мог и все удивлялся - откуда мне такую откопали?. За «взрослым» столом в Мухолатке тогда собирались: Орджоникидзе, Эйхе, Ежов, постоянный врач Орджоникидзе доктор Израэлит; приезжал и профессор Плетнев. Всем досталась страшная судьба: Эйхе попал в тюрьму, врачи - тоже; они все погибли. Ежов сначала сажал других, потом посадили и его. Серго застрелился. Это были годы, когда спокойно не проходило месяца - все сотрясалось, переворачивалось, люди исчезали, как тени. Об этом хорошо писал И. Г. Эренбург. Я не буду повторять, - я ведь этого тогда не осознавала. Для меня - девочки-школьницы - эти годы воспринимались иначе: это были годы неуклонного искоренения и уничтожения всего, созданного мамой, какого-то настойчивого истребления самого ее духа, чтобы ничто не следовало установленным ею порядкам, чтобы все было наоборот. Это я видела, это я понимала, это было очевидно. Об этом я пишу, политические анализы пусть дают другие. И даже гибель таких близких друзей мамы, какими были Бухарин, Киров, Орджоникидзе, близкими и домашними воспринималась тогда, как истребление всего, что было связано с ней. Что же сделала моя мама? Развязала ли она своей смертью руки отцу - или, может быть, сама разрушила его дух настолько, что толкнула его к неверию в своих старых друзей? Будь она жива -остановила ли бы она этот ужасный процесс? Не думаю, вряд ли. Но, во всяком случае, она бы не предавала старых друзей; ее бы не смогло ничто убедить, что ее крестный отец Авель Енукидзе - «враг народа». И не был бы ее путь тогда вместе с ними? И как смогла бы она бороться с ненавистным Берией? К чему гадать. Судьба спасла ее от таких тяжелых испытаний, которых бы ее душа не вынесла. Быть может, Бог уберег ее от всего этого ужаса. И даже если бы она нашла в себе силы оставить отца - которого она любила, - ее судьба была бы еще страшнее; тогда бы ей досталась еще и его месть.

13

В эти годы - с 1933-го вплоть до самой войны - я жила школой. Это был мой маленький мир - школа, уроки, пионерские обязанности, книги и моя комната - крошечный мирок, где обогревала меня, как уютная русская печь, моя няня. Школа моя была прекрасной -она на всю жизнь дала знания, навыки, друзей; многих учителей невозможно забыть: Гурвица, Яснопольскую, Зворыкина, Новикова. Книг я читала много - в комнатах отца находилась огромная библиотека, которую начала собирать мама; никто ею не пользовался, кроме меня. А няня моя, с ее веселым нравом, с ее добротой, мягкостью, юмором, создала вокруг меня нечто вроде «воздушной подушки» из своей неподдельной любви, и это защищало меня от внешнего мира и от понимания того, что происходило вокруг. Я жила вплоть до университета под колпаком, как бы за крепостной стеной, и в особой атмосфере, созданной няней в наших с ней двух комнатах, где я занималась за своим столом, а она шила или читала за своим, У нас было тихо, и обе мы не знали, как вокруг все разламывалось на куски. Няня сохранила, как могла, вокруг меня то, что заведено было мамой - обстановку учебы, занятий, здорового отдыха на природе. Она сохранила мне детство - я так ей благодарна теперь, я так ее вспоминаю! До начала войны в Европе отец бывал дома почти каждый день, приходил обедать, обычно со своими товарищами; летом мы ездили в Сочи вместе. Тогда мы виделись часто, и, собственно говоря, именно эти годы оставили мне память о его любви ко мне, о его старании быть отцом, воспитателем. С войной все это рухнуло, и когда я стала старше - возникли трения и разногласия. А в те годы я нежно любила отца, и он меня.

Как он сам утверждал, я была очень похожа на его мать, и это его трогало. Няня моя воспитывала во мне беспрекословное послушание и любовь к отцу - это было для нее незыблемой христианской заповедью, что бы там ни происходило вокруг. Отец приходил обедать и, проходя мимо моей комнаты по коридору, еще в пальто, обычно громко звал: «Хозяйка!» Я бросала уроки и неслась к нему в столовую - большую комнату, где все стены были заставлены книжными шкафами и стоял огромный резной старинный буфет с мамиными чашками, а над столиком со свежими журналами и газетами висел ее большой портрет (увеличенная домашняя фотография). Стол обычно был накрыт приборов на восемь, и я садилась за свой прибор справа от отца. Это бывало часов в семь вечера. Как правило, я сидела часа два и просто слушала, о чем говорят взрослые. Потом отец спрашивал меня про мои отметки. И, так как отметки у меня тогда были отличные, то он очень этим гордился; меня все хором хвалили и отправляли спать. Уходя поздно ночью (он всегда уезжал ночевать к себе на дачу в Кунцево), отец, уже одетый в пальто, заходил иногда еще раз ко мне в комнату и целовал меня спящую на прощание. Пока я была девчонкой, он любил целовать меня, ия не забуду этой ласки никогда. Это была чисто грузинская, горячая нежность к детям.

В те годы отец стал брать меня с собой в театр и в кино. Ходили больше всего в МХАТ, в Малый театр, в Большой, в театр Вахтангова. Тогда я видела «Горячее сердце», «Егора Булычова», «Любовь Яровую», «Платона Кречета»; слушала «Бориса Годунова», «Садко», «Сусанина». До войны отец ходил в театры часто; шли обычно всей компанией, и в ложе меня сажали в первый ряд кресел, а сам отец сидел где-нибудь в дальнем углу. Но чудеснее всего было кино. Кинозал был устроен в Кремле, в помещении бывшего зимнего сада, соединенного переходами со старым Кремлевским дворцом. Отправлялись туда после обеда, т. е. часов в девять вечера. Это, конечно, было поздно для меня, но я так умоляла, что отец не мог отказывать и со смехом говорил, выталкивая меня вперед: «Ну, веди нас, веди, хозяйка, а то мы собьемся с дороги без руководителя!» И я шествовала впереди длинной процессии в другой конец безлюдного Кремля, а позади ползли гуськом тяжелые бронированные машины и шагала бесчисленная охрана. Кино заканчивалось поздно, часа в два ночи: смотрели по две картины, или даже больше. Меня отсылали домой спать - мне надо было в семь часов утра вставать и идти в школу. Гувернантка моя, Лидия Георгиевна, возмущалась и требовала от меня отказываться, когда приглашали в кино так поздно, но разве можно было отказаться? Сколько чудных фильмов начинали свое шествие по экранам именно с этого маленького экрана в Кремле! «Чапаев», «Трилогия о Максиме», фильмы о Петре I, «Цирк» и «Волга-Волга» - все лучшие ленты советского кинематографа

делали свой первый шаг в этом кремлевском зале. Фильмы «представлял» правительству сначала 3. Шумяцкий, потом, недолго, Дукельский, потом -долгие годы И. Г. Большаков.

В те времена - до войны - еще не было принято критиковать фильмы и заставлять их переделывать. Обычно смотрели, одобряли, и фильм шел в прокат. Даже если что-то и не совсем было по вкусу, то это не грозило судьбе фильма и его создателя. «Разнос» чуть ли не каждого нового фильма стал обычным делом лишь после войны. Я уходила из кино поздно, быстро бежала домой по пустынному, тихому Кремлю и назавтра шла в школу, а голова была полна героями кино. Отец считал, что мне полезнее посмотреть фильм, чем сидеть дома. Вернее всего, он даже и не думал, что мне полезно, - просто ему было приятно, чтобы я шла с ним вместе: я его развлекала, отвлекала и потешала. Иногда летом он забирал меня к себе в Кунцево дня на три, после окончания занятий в школе. Ему хотелось, чтобы я побыла рядом. Но из этого ничего не получалось, так как приноровиться к его быту было невозможно: он завтракал часа в два дня, обедал часов в восемь вечера и поздно засиживался за столом ночью - это было для меня непосильно, непривычно. Хорошо было только гулять вместе по лесу, по саду; он спрашивал у меня названия лесных цветов и трав - я знала все эти премудрости от няни, - спрашивал, какая птица поет. Потом он усаживался где-нибудь в тени читать свои бумаги и газеты, и я ему уже была не нужна; я томилась, скучала и мечтала поскорее уехать к нам в Зубалово, где была масса привычных развлечений, куда можно было пригласить подруг. Отец чувствовал, что я скучаю возле него и обижался, а однажды рассорился со мной надолго, когда я спросила: «А можно мне теперь уехать?» - «Езжай!» - ответил он резко, а потом не разговаривал со мной долго и не звонил. И только когда по мудрому наущению няни я «попросила прощения» - помирился со мной. «Уехала! Оставила меня, старика! Скучно ей?» - ворчал он обиженно, но уже целовал и простил, так как без меня ему было еще скучнее.

Иногда он вдруг приезжал к нам в Зубалово - опустевшее, изменившееся, но для всех бесконечно дорогое. Тогда шли все в лес, выползали из своих комнат дедушка с бабушкой; иногда звонили в Зубалово-2, и оттуда быстренько приходили дядя Павлуша с детьми или А. И. Микоян. В лесу на костре жарился шашлык, накрывался тут же стол, всех поили хорошим, легким грузинским вином. Меня отец при этом посылал сбегать на птичник за фазаньими и цесарочьими яйцами - их легко можно было найти в ямках под кустами, - их запекали в горячей золе на костре. Мы, дети, обычно веселились на этих пикниках; не знаю, было ли весело взрослым. Бабушка однажды громко плакала, и отец уехал злой и раздраженный. У взрослых было слишком много поводов для взаимного недовольства и обид. Дедушка всегда стремился всех примирить и все уладить, бабушка же, наоборот, любила во всем разобраться - и они долго потом корили друг друга, когда отец уезжал. Зубалово менялось на глазах. Перекрасили дом, выкопали и унесли куда-то огромные старые сирени, которые цвели возле террасы, как два огромных благоухающих стога. Потом зачем-то вырубили старые заросли черемухи - якобы по соседству с огородом она была вредным распространителем насекомых. Потом залили противным серым асфальтом чудесные песчаные утрамбованные дорожки. Это все делалось управляющими, или, как они у нас назывались, комендантами, которые -каждый с особым рвением - изо всех сил копировали все то, что делалось у отца в Кунцеве. Вдруг там начинали сажать елки - поднималась суматоха и в Зубалове, и, смотришь, везде понатыкано елок. Но здесь было сухо, почва песчаная, вскоре елки все посохли. Вот мы радовались-то! Казенная «обслуга» смотрела на нас, как на пустое место. Обычно это были люди, часто менявшиеся, - ни мы к ним, ни они к нам не успевали привыкнуть, и, чувствуя, что «хозяин» живет в отдалении от родни и, по-видимому, не очень родню свою жалует, «обслуга» любезностью не отличалась. Бабушка иногда устраивала по этому поводу небольшие скандальчики - ее менее всех любили за это. Потом дедушка ругал ее и втолковывал, что она «не понимает ситуации». «Да!
– восклицала бабушка.
– Ситуацию я никогда не научусь понимать!» - и уходила в свою комнату, ворча на нерадивых «бездельников».

Однажды, продолжая какой-то спор с дедушкой, она громко вскричала, адресуясь ко мне: «Мать твоя дура была, дура! Сколько раз я ей говорила, что она дура, - не слушала меня! Вот и поплатилась!» Я заревела и, крикнув «сама ты дура!» - побежала к няне искать защиты. Маму я помнила, любила самую память о ней, считала до шестнадцати лет, что она умерла от аппендицита (как меня уверяли взрослые), и не переносила никаких дурных слов о ней. Без мамы в Зубалове появилось что-то, чего никогда не было при ней - склоки между родственниками. Дядя Федя, тоже иногда живший здесь, враждовал с моим старшим братом Яшей, поселившимся со своей женой в Зубалове. Яша ссорился с Василием. Единокровные братья были до того разными людьми, что не могли найти общий язык ни в чем. Яшина жена враждовала с бабушкой и дедушкой, которые сами грызлись между собой. Приходила жена (овдовевшая в 1938 году) дяди Павлуши и своим острым языком подливала масла в огонь . Мы, дети, вертелись между ними всеми, принимали сторону то одних, то других, не зная, в чем дело. Няня моя, миротворица, умудрялась сохранить прекрасные отношения со всеми, поэтому на нее возлагались дипломатические миссии по урегулированию отношений. Враждующие группировки искали защиты у отца. Для этого высылали меня: «Поди, скажи папе.» Я шла, и получала от отца нагоняй: «Что ты повторяешь все, что тебе скажут, как пустой барабан!» - сердился он и требовал, чтобы я не смела обращаться к нему с просьбами за других. Требовал он также, чтобы я не носила к нему ничьих писем - мне иногда давали их в школе - и не служила «почтовым ящиком». Нет, это было не прежнее Зубалово. Дух его и вся обстановка были совсем иными. Летом отец уезжал в Сочи, а меня отправляли с няней или в Крым, в Мухолатку, или тоже брали в Сочи. Осталось у меня много писем отца из Сочи или в Сочи, или в Крым. Вот несколько выдержек из его писем тех лет:

«Здравствуй, моя воробушка! Не обижайся на меня, что не сразу ответил. Я был очень занят. Я жив, здоров, чувствую себя хорошо. Целую мою воробушку крепко-накрепко». «Милая Сетанка! Получил твое письмо от 25/IX. Спасибо тебе, что папочку не забываешь. Я живу неплохо, здоров, но скучаю без тебя. Гранаты и персики получила? Пришлю еще, если прикажешь. Скажи Васе, чтобы он тоже писал мне письма. Ну, до свидания. Целую крепко.

твой папочка».

«За письмо спасибо, моя Сетаночка. Посылаю персики, пятьдесят штук тебе, пятьдесят -Васе. Если еще нужно тебе персиков и других фруктов, напиши, пришлю. Целую».

(8 сентября 1934 г.)

«Хозяюшка! Получил твое письмо и открытку. Это хорошо, что папку не забываешь. Посылаю тебе немножко гранатовых яблок. Через несколько дней пошлю мандарины.

Ешь, веселись. Васе ничего не посылаю, так как он стал плохо учиться. Погода здесь хорошая. Скучновато только, так как хозяйки нет со мной. Ну, всего хорошего, моя хозяюшка. Целую тебя крепко .»

(8 октября 1935 г.)

«Сетанка и Вася! Посылаю вам сласти, присланные на днях мамой из Тифлиса, вашей бабушкой. Делите их пополам, да без драчки. Угощайте кого вздумаете.»

(18 апреля 1935 г.)

«Здравствуй, хозяюшка! Посылаю тебе гранаты, мандарины и засахаренные фрукты.

Ешь - веселись, моя хозяюшка! Васе ничего не посылаю, так как он все еще плохо учится и кормит меня обещаниями. Объясни ему, что я не верю в словесные обещания и поверю Васе только тогда, когда он на деле начнет учиться хотя бы на «хорошо». Докладываю тебе, товарищ хозяйка, что был я в Тифлисе на один день, побывал у мамы и передал ей от тебя и Васи поклон. Она более или менее здорова и крепко целует вас обоих. Ну, пока все. Целую. Скоро увидимся».

Поделиться с друзьями: