Дочери Лалады. Повести о прошлом, настоящем и будущем
Шрифт:
Она замотала рану платком. Рукав прикрывал повязку – может, никто ничего и не заметит... Уйти придётся без объяснений, потому что не находилось слов в её помертвевшей душе. «Матушка, батюшка, я скоро превращусь в Марушиного пса, прощайте. Больше мы не свидимся». Немыслимо. А Лада? Как сказать ей?.. Очевидно, тоже никак.
Дорога домой тянулась целую вечность – сквозь сумрак, шелестящую лесную тоску и бессилие. Невзоре приходилось заставлять себя идти, каждый шаг отзывался глухой болью в груди. Рана под повязкой давала о себе знать жарким биением, а зверя внутри Невзоры будто лихорадка трясла. Клацали зубы, щетинилась шерсть, ноздри раздувались, тяжёлое дыхание вырывалось
Порог дома Невзора переступила уже в густо-синих сумерках. Ужин прошёл без неё: матушка с Добрешкой уже убирали со стола, а Вешняк перебирал гусельные струны. Хорошим он был певцом, много песен знал, а также складывал свои собственные; семья любила слушать его вечерами – какое-никакое, а развлечение. А чем ещё заняться, когда дневные труды окончены? Иногда Вешняка сменял Выйбор – тот сказки рассказывал. Уже служа в лесном ведомстве, выучился он грамоте и прочёл несколько книг; среди них-то и оказался сборник сказаний разных земель, а так как память у брата отличалась крайней цепкостью, то он её содержание с одного прочтения и запомнил почти слово в слово. Порой пересказывал он сказки, как в книге писано, а иногда его воображение отправлялось в буйный полёт, и он такого мог насочинять, что старый рассказ шёл за новый.
– Сколько раз тебе говорено было: возвращайся засветло, – проворчал Бакута Вячеславич, когда Невзора вошла в горницу.
– Так уж вышло, батюшка, что задержаться пришлось, – проронила та.
Она старалась держаться как обычно, но то ли голос её выдавал, тихий и глуховато-печальный, то ли в лице что-то изменилось, а может, и всё вместе. Как бы то ни было, отец, глянув на неё, нахмурился.
– Чего ты? – спросил он, пронизывая её пристальным взором.
– Ничего, батюшка, – негромко отозвалась охотница, стараясь говорить спокойно и ровно. – Ловля удачная была. Я нынче с выручкой и с подарками для Ладушки.
Деньги она отдала матушке, и та припрятала их в кубышку. А Лада, завидев подарки, вся засияла, заулыбалась; ожерелье тут же примерила, ленточками со смехом обмоталась, гребешком залюбовалась, ниткам тоже обрадовалась:
– Как раз вовремя, а то у меня уж вышивать нечем. Благодарю тебя, сестрица!
Разломив один пряник, половинку она протянула Невзоре:
– Раздели его со мною, Невзорушка! Одной-то не сладко есть.
Та смогла надкусить лишь самую крошку: в сухой горечи горла всё застревало – и пища, и слова. Лишь смотреть на сестрицу она могла – жадным, неподвижно горящим взором, словно бы желая запечатлеть в памяти её милый образ. Подошла полакомиться пряничком и матушка, но до рта его не донесла.
– Невзора, ты чего это? На тебе прямо лица нет... Ты не захворала часом, а?
«Надо как-то взять себя в руки», – подумалось той, а вслух она ответила сквозь дрожь кривоватой улыбки:
– Да ничего, матушка. Утомилась просто нынче, вот и всё.
Пришлось выйти в сумрачный сад – на воздух. Вот они, родные яблони и груши, вот стройные вишни, вот дорожки, по которым столько раз ступали ножки сестрицы... Невзора даже не подозревала раньше, как дорого всё это ей было, и как надрывно больно расставаться с этим уголком, где всё пропитывал Ладушкин дух, свет её присутствия, тепло её улыбки. Зверь выл в ней, задрав морду к тёмному небу, и его плач разносился над засыпающей землёй тоскливым эхом. Обняв яблоневый ствол и прильнув щекой к шершавой коре, Невзора зажмурилась.
Где-то под веками щипало, в горле нестерпимо саднило, но не рыдалось ей, душа застыла комком горькой соли.– Невзорушка, – ласковым ветерком коснулся её слуха голос сестрицы. – И впрямь, что с тобою сегодня? Ты как будто сама не своя...
Лада прильнула, обняла, и Невзора стиснула зубы, чтобы не завыть вслух. Пухово-лёгкие объятия сестрёнки душу вынимали из неё заживо – неужто последние, прощальные?!.. Рыкнув, она сама жадно сгребла Ладу и притиснула к своей груди.
– Ничего не могу тебе сказать, родная моя, – прохрипела она, прижимаясь щекой к тёплой щёчке сестрицы. – Просто знай: нет у меня на свете никого дороже тебя! Ты – свет очей моих, сердце сердца моего и душа души моей. Ты – вся жизнь моя...
– Отчего ты так говоришь, Невзорушка? – беспокоилась Лада, мерцая в сумерках тревожными искорками в глазах. – Никогда я прежде тебя такой не видела, и голос твой, как струна, рвётся... Беду моё сердце чует, ох, беду горькую! Скажи, что случилось, что стряслось?
Горло Невзоры, точно мягкой, но сильной лапой стиснутое, не могло выдавить ни слова. Под повязкой пекло, стучало и ныло, будто тысячи мелких тварей крошечными зубками глодали ей руку. А Лада вдруг прошептала то ли со страхом, то ли с удивлением:
– Невзорушка, у тебя глаза светятся...
«Неужто началось уже превращение? – ёкнуло, похолодело сердце. – Не рано ли? Ведь Размира сказала – три дня...»
– Ладушка, иди-ка к себе в опочивальню, – раздался голос отца. – Мне с твоей сестрицей парой слов перемолвиться надобно.
Лада обернулась растерянно, пролепетала:
– Батюшка, но я...
– Иди, кому говорят, – сказал Бакута Вячеславич сурово, с нажимом.
Взяв дочь за плечи, он мягко, но непреклонно спровадил её в сторону дома. Лада, уходя, ещё несколько раз оборачивалась, и сердце Невзоры рвалось следом за ней, обливаясь солёным – то ли кровью, то ли слезами. Когда сестрица исчезла за дверью, отец повернулся к Невзоре и долго, тяжело молчал.
– Там то, о чём я думаю? – спросил он наконец, взяв и приподняв её перевязанную руку.
Смысла отпираться не было. Мертвящий холодок ложился на душу, охватывал губы вязкой бесчувственностью, и они едва повиновались охотнице.
– Да. Через три дня я стану оборотнем. Я пришла только для того, чтоб вас всех в последний раз увидеть.
Глаз отца было почти не видно под насупленными бровями. Он невыносимо долго молчал, понурив голову, и эта тишина рвала Невзору на части острыми когтями.
– Ты верно решила, – вымолвил он наконец. – Тебе придётся уйти. Ладе мы что-нибудь скажем... что-нибудь придумаем. Правду ей нельзя говорить: как бы сердце её хворое не надорвалось. Трёх дней не жди, уходи сейчас. И лучше, если ты не станешь приближаться к дому. Потому что это будешь уже не ты.
«Мы – люди!» – острой, отчаянной стрункой звучал в ушах Невзоры голос Размиры. Сохранить человеческую душу и сердце во что бы то ни стало.
– Я останусь собой, даже став зверем, – проронила она. – Я постараюсь.
– Никто не может этого знать, – покачал отец головой. Голос его звучал старчески-сипло, устало, точно полжизни потерял Бакута Вячеславич одним махом. – Это даже хуже, чем смерть. Лучше погибнуть от пёсьих клыков, чем самому стать псом.
Глядя недвижимыми, остекленелыми глазами перед собой, отец повернулся и побрёл к дому – нетвёрдыми, обессиленными шагами. Только раз обернулся он через плечо, повторил:
– К дому не приближайся. Про яснень-траву ты знаешь... Не заставляй меня пускать её в ход.