Доказательства (Повести)
Шрифт:
Но Дантон уже и не слышит его. Он отыскивает какую- то точку в зале. Отыскал.
— Дверь, — произносит он хриплым, сорванным голосом. — Дверь…
Дверь?
Да, вот она, эта дверь. Сейчас Дантону она кажется похожей на глаз неведомого животного, коварного, хитрого и безжалостного. Теперь он припоминает, что и в речи своей он сбился два раза, когда, не выдержав, бросал взгляд на эту дверь, что была ему чуть видна. Она была хитра, она притаилась, спряталась за зелеными толстыми шторами, окаймленными красным шнуром. Тем страшнее она была. И даже если бы она совсем не была видна, она существовала и сводила на нет все, что говорилось и делалось здесь.
Она ждала.
«О нет, — думает Дантон, — это не глаз. Это пасть. Это пасть, и она сожрет нас всех».
Ему становится холодно.
Ему хорошо знакома эта дверь. За ней — комната присяжных. Маленькая невзрачная комната, кладбище всех надежд. Там скоро будет решаться их судьба. Но именно в этот миг
Дверь — это ведь его рук дело. Ее не было, пока сам он того не захотел. Он видит строчки платежной ведомости, словно держит ее в руках. Видит неровные косые строки и жирное пятно в левом нижнем углу.
«Дверь одностворчатая из голландского дуба, толщина два с половиной дюйма. Украшена восемью львиными головами и бронзовым кольцом. Изготовлена столяром Лемаршаном по заказу Революционного трибунала. Просьба ускорить выплату в размере шестисот пятидесяти одного ливра и семнадцати сольдов упомянутому столяру Лемаршану».
Дантон помнит даже, как он подписывал эту бумагу, чтобы упомянутый столяр Лемаршан мог вовремя получить заработанные им шестьсот пятьдесят один ливр и семнадцать сольдов.
Все, все, что сейчас окружает Дантона, было вызвано к жизни им самим.
И сама революция.
И эта дверь.
И этот Трибунал.
И Фукье-Тенвиль.
Круг замкнулся.
Конец, всему конец.
Своими маленькими, глубоко запавшими глазами Дантон оглядывает зал. Он видит все сразу — узкую полоску двери, ведущей в комнату присяжных, взгляд, которым обменялись Фукье-Тенвиль и Сантерр, жандарма Тавернье, на ходу вынимающего ключи от галереи из кармана синих форменных брюк. Зрение его обострилось, он схватывает всю картину в целом, но одновременно замечает также мельчайшие составляющие ее. Вот присяжный Реноден что-то шепчет со смехом другому присяжному, Люмьеру. А за спиной у судей, в полутьме, стоят покрытые пылью гипсовые бюсты великих мучеников за свободу. Двух из них — Марата и Лепе летье — он знал, а Брут — что ж, Брут, если разобраться, был всего лишь удачливым ростовщиком, честолюбцем и не слишком прозорливым заговорщиком. «Как часто бессмертье зависит от того, вовремя или нет успевает умереть человек», — с горечью думает Дантон. Ему самому, чтобы оказаться среди гипсовых мучеников четвертым, достаточно было умереть год назад от ножа, как Марату, или полтора, как Лепелетье, но он опоздал к раздаче лавровых венков, на его долю остался лишь готовый к услугам Шарль-Анри Сансон и долгое бесчестье. Не эти ли мысли, которые напрашиваются сами собой, мучают сейчас и других? Взор Дантона, жадно вбирающий в себя картины ускользающего бытия, существует вне зависимости от мысли, и взор этот отмечает: горькую усмешку на прекрасном лице Эро де Сешеля, мучительное усилие, с которым держится прямо в своем кресле в первом ряду вот уже два месяца больной Фабр, и растерянную веру пополам с отчаянием в глазах Демулена.
Они все опоздали. Спасенья не будет. За толстыми зелеными занавесками недаром существует почти невидимая дверь, но стоит лишь потянуть за красные шнуры — и откроется вход в преисподнюю. Смейся или плачь, держись мужественно или потей от страха — все одно. Все кончено!
Ему душно. Темная пелена застилает глаза, они уже не видят ничего, и ищущий взор обращен внутрь. О, если бы знать, что кончится этим…
«Моя возлюбленная», — шепчет он.
И видит ее. Снова видит он ее в тот день и тот час, когда ему ниспослано было счастье впервые познать ее. Перед ним ее глаза — прекрасные, испуганные, остановившиеся глаза, мерцающие в тусклом свете свечи, он видит ее, забившуюся в угол широкой постели, руки, прижатые к груди, губы, повторяющие раз и другой, и снова: «О нет, сударь, нет, нет…» И снова, как тогда, его охватывает экстаз, и почти святотатственная нежность, и близкое к потере разума желание дотянуться, дотронуться до этой нежной бархатной кожи, ласкать, едва прикасаясь кончиками пальцев, убедиться, что это не сон, что оно существует наяву, это девственное тело шестнадцатилетней девочки. Желание заполнить собой весь воздух, чтоб вернее окружить, окутать, прильнуть, раствориться, растопить этот останавливающий шепот, ласкать, задыхаться, вдыхать, приближаться, слышать оглушительный грохот своего сердца. Чувствовать, как отходят в твоих руках и теплеют руки. Не веря, улавливать биение другого сердца — сначала поодаль, потом все ближе, вот уже рядом, вот уже вместе; твердая мякоть губ, объятие, соль крови, еще и еще, сильнее, невозможность, — нет, сударь, нет, — стон, вскрик, всхлип, его собственный голос, похожий на рык, исчезновение и возвращение. И благодарность. И нежность, заполняющая мир. Огромная, неохватная, неизмеримая, вечная нежность.
«Моя любимая…» — снова и снова шепчет Дантон.
Любовь.
Дантон открывает глаза. Что это было?
Он ничего не видит.
Затем он видит дым, облако, туман.
Затем — тишина. Вот она превращается в легкий шум. Громче. Что это было — мираж? Или это был сон? Или это еще только будет?..
Или
уже не будет никогда…Ну, нет… нет. Он будет жить. Он должен жить. Он только сейчас понял, что ему грозит, что он теряет. Он теряет навсегда эти руки, эти глаза, которые теперь уже не смотрят на него с испугом, это тело. И стон, но уже стон наслаждения, и сладко-соленую кровь на губах. Он не оставит этого никому. Он будет бороться. Сейчас, немедленно. Скорей, не теряя и мгновенья. Уже и так упущено много. Сколько времени провел он, предаваясь видениям, — час, два?
Но прошла лишь секунда. Секунда, не более.
Демулен еще смотрит на него сбоку растерянным, угасающим взглядом.
Фукье-Тенвиль вынул из кармана платок, но не успел поднести его ко лбу.
Дежурный жандарм Тавернье еще не дошел до двери.
И как липкая, вязкая, клейкая паутина, тяжелая, непонятная ему самому безнадежность овладевает Дантоном. Он сидит не в силах пошевелиться. Он уже наполовину ТАМ.
Он молчит. Он не двигается.
А за толстыми, цвета травы портьерами все же есть вход в комнату. Но выхода оттуда — нет.
Ты проиграл, Дантон.
Там — смерть.
* * *
У северной заставы кипит жизнь. Толчея — повозки, кареты. Пешие и конные, мужчины и женщины. Полосатый шлагбаум подымается и опускается, как нож, отрезая от толпы маленькие кусочки. Национальные гвардейцы в синих мундирах, перепоясанные красными кушаками, грозно топорщат нафабренные усы; вид у них такой, словно они вовсе не гвардейцы, а по крайней мере ангелы, охраняющие доступ в рай.
Проверка документов.
Вполне может быть, что кое-кому это не нравится. Но таков приказ. Таков строжайший приказ Комитета общественной безопасности — бдительность, бдительность, бдительность.
После удач на фронте это может показаться излишним. Но именно сейчас опаснее всего проявлять беспечность, ибо, кроме врагов внешних, существуют еще и внутренние, которые опаснее всего. Кто не имеет удостоверения о благонадежности, выданного и заверенного революционным комитетом секции, тот человек подозрительный, пока он не докажет обратного. И тут уж ничего не поделаешь.
Очередь движется медленно. Темнеет. Национальным гвардейцам приходится зажечь фонари.
— Твои документы, гражданин.
Виктор Марешаль, полковник Двенадцатого драгунского полка, расквартированного в резервном лагере в тридцати семи милях северо-западнее Парижа, в сопровождении двадцати четырех драгун следует в Арсенал по распоряжению командования. Он протягивает свое удостоверение.
Национальный гвардеец, похоже, не слишком силен в грамоте. Поднеся фонарь к самому листу, он читает, шевеля губами. Сверху, с усмешкой нетерпеливой и одновременно снисходительной, поглядывает на него полковник Марешаль. В общем, он настроен даже снисходительно, и эта непредвиденная задержка не может испортить его прекрасного настроения. А причина этого прекрасного настроения — новенькие полковничьи нашивки, полученные бывшим капитаном лишь три дня назад, — запоздалое признание его недавних боевых подвигов. И хотя полковник Марешаль понимает, что это несолидно и по-мальчишески, все же нет-нет да и бросает взгляд на новенькие нашивки и тут же волей- неволей скашивает глаз на окружающих — видят они или нет. Впрочем, это извинительная слабость, поскольку полковнику Марешалю нет еще двадцати четырех лет, он полон надежд. В частности, поручение, которое он выполняет, может открыть для него совершенно новые перспективы. Так, по крайней мере, понял он намеки своего начальника, генерала Ленотра, когда тот посылал его в Париж. Полковник Марешаль должен будет действовать по указанию некоего лица, в распоряжение которого он поступает вместе со своими драгунами. Имя этого лица упомянуто не было, но почтение в голосе генерала показывало высокое положение этого лица. Что ж, полковнику Марешалю это задание пришлось по душе. Действовать он любил, тем более что, по уверению генерала Ленотра, неизвестное лицо всегда окажет полковнику высокое покровительство в случае неожиданного поворота дел. По правде говоря, полковнику очень хотелось спросить, что же именно все-таки затевается, но как-то неудобно было спрашивать, генерал мог подумать, что он трусит…
— Ну, все в порядке?
— Одну минуту, полковник…
Что за чертовщина!
Рыжая кобыла полковника Марешаля приплясывает, перебирая тонкими стройными ногами. Кобылу зовут Марго — полковник назвал ее так в честь своей сестры. Вот уж кто обрадуется его успехам — Марго, сестренка. Ему хочется поскорее ее увидеть. Ее и старика. Ну, тот лопнет от гордости, шутка ли — полковник! Виктор Марешаль вполне понимает чувства, которые скоро предстоит испытать старому расклейщику афиш, — то, что совсем недавно испытал он сам. Старик не подаст, конечно, виду и даже проворчит что- нибудь вроде: для чего, мол, было и революцию совершать, как не для таких вот дел. Но в душе — о, в душе старик будет рад и горд за сына и, оставшись наедине, скажет, наверное: до чего же удивительна эта самая распроклятая жизнь!.. А потом отправится к приятелям, таким же старикам, как он сам, и там, как бы невзначай, будет выкладывать свою сногсшибательную новость…