Доклад Юкио Мисимы императору
Шрифт:
Открыв книгу, я стал разглядывать рисунки, иллюстрирующие различные стадии сифилиса. Они наводили на меня ужас. Наполненные жидкостью гнойники, покрытые язвами лица, раздутые женские половые органы, побочные эффекты лечения ртутью, части тела с рельефно выступающими варикозными венами.
– Говорят, его нёбо и гортань сгнили, – продолжала Цуки. От ее голоса у меня звенело в ушах. – Каждый день его тело выделяло несколько ковшей слизи и гноя. От него исходила невыносимая вонь.
Книга выпала из моих рук. Но было уже поздно. Страшные картинки навсегда врезались в мою память. Таинственный дух болезни, терзавший бабушку, наконец сбросил маску, и я увидел его жуткие черты. Я снова и снова разглядывал картинки в этой притягивающей меня книге, пока наконец их кошмарные неживые краски не отпечатались в моей душе, словно татуировка на коже. Яд сифилиса
Азуса, со своей стороны, подтверждал мои догадки своими странными поступками. Отец принадлежал к касте новой министерской бюрократии, честолюбивому классу государственных служащих, сформировавшемуся в 1930-х годах. Они исповедовали консервативную ультраправую идеологию, основанную на конфуцианской государственной этике и кодо, или учении о мистическом Императорском пути – доктрине, утверждавшей высшие моральные обязательства перед императорским троном. Целью молодых националистов того времени было возрождение Японии, концепция которого восходила к эпохе Мэйдзи. К тем временам, когда феодальная система произвела «чистку» самой себя, добровольно отказавшись от варварства сёгуната и собственных привилегий и восстановив законный статус и власть императора.
В соответствии с концепцией возрождения Японии ожидалось, что владельцы крупных концернов, дзайбацу, и политические партии, представленные в высшем законодательном органе, восстановят полномочия императора. В 1926 году, когда император Тайсё умер и на трон взошел его преемник император Сева, или Просвещенный Мир, как нарекли период его власти, движение «Возрождение Японии» восприняло это как доброе предзнаменование и изменило свое название на «Сева исин», то есть «Реставрация Сёвы», Националисты поколения моего отца считали, что в основе государственной структуры должно лежать единство государственной власти и религии. Они полагали, что миссия Японии, предопределенная самими небесами, заключается в создании идеального общества, надзор за которым должен осуществлять Доброжелательный император Просвещенного Мира. В сущности, эти идеи восходят к идеям создания Великой восточно-азиатской сферы совместного процветания – такое грандиозное название предполагалось дать японской империи времен войны.
Азусу никак нельзя было назвать идеалистом. Он не принадлежал к разряду людей, готовых рисковать собой, участвуя в идиотских ультраправых антиправительственных заговорах, из-за которых нестабильное предвоенное десятилетие 1931 – 1941 годов получило название «курай танима» – «Темная долина». Правда, в эпоху подписания Тройственного пакта Японии с Германией и Италией Азуса горячо восхищался нацистской идеологией. Но тогда это было модно среди мелких государственных чиновников. Карьера стала смыслом жизни моего отца, и этим он отличался от Ётаро, отстаивавшего, по словам самого Азусы, принципы «демократического злоупотребления служебным положением». Свои карьеристские устремления отец противопоставлял аристократическим претензиям Нацуко. Они же были оружием, с помощью которого он боролся с моим страстным увлечением искусством.
Общение с Азусой – очень ограниченное в детские годы – дало мне возможность заглянуть в холодный непривлекательный мир его действительности, находившийся за пределами комнаты Нацуко. Он появлялся из темного коридора, в котором, как мне казалось, обитали более пугающие и зловещие призраки и духи, нежели в другом, ведущем из бабушкиной комнаты в туалет. Этот коридор был его повседневной жизнью, «курай танима» фанатического насилия. Мир отца пронизывало патологическое честолюбие.
Азуса лез из кожи вон, стремясь бросить вызов своей матери. Летом он удалялся в хижину, построенную им в саду. В 1931 году, когда я начал ходить в Школу пэров, я впервые увидел эту хижину и долго рассматривал ее ночью, стоя у окна, расположенного рядом с туалетом в конце коридора. Я задавался вопросом, о чем думает отец, что он делает в одиночестве, среди зарослей падуба. Я завидовал его силе духа. Его протест напоминал мне мрачное уединение Робинзона Крузо.
Однажды ночью, стоя у этого окна, я заметил, что из дома вышла моя мать Сидзуэ. Оглядевшись по сторонам, будто боялась, что за ней следят, Сидзуэ надела на террасе садовые гэта и, словно залитый лунным светом персонаж театра Но, направилась к убежищу
Азусы. Ее удлиненная тень упала на меня, н я вдруг испытал непреодолимое желание пойти вслед за ней.Этот акт непослушания и отчаянной храбрости был столь необычен для меня, что казалось, все последующее происходит со мной во сне, а не наяву. Я помню прикосновение влажной травы к босым ногам, жужжание цикад и шелест листвы. Сквозь открытую дверь хижины я увидел смутные очертания зеленой москитной сетки, которая слегка колебалась, словно от дуновения морского бриза. Из-под сетки, за которой располагалась кровать, выглядывала женская нога, но до моего сознания не доходило, что это нога моей матери. Мышцы на ноге ритмично напрягались и расслаблялись, и в такт им сжимались пальцы ступни, как будто пытаясь схватить что-то невидимое. Я слышал шуршание набитого соломой матраса и шлепанье плоти о плоть.
Взяв стоявший у двери зонтик, я приподнял сетку. Однажды вечером в парке я видел, как один любопытный мужчина таким же образом с помощью трости приподнял юбку женщину, чтобы полюбоваться полоской голого тела между чулками и трусиками. Он сделал это так искусно и осторожно, что женщина ничего не замечала до тех пор, пока ее не стали кусать комары. Я опустился на колени на пороге, как это делает синтоистский священник перед святилищем, начиная ритуал вызывания ками – духов предков. Обычно размеры святилища не превышают размеров той хижины, которую построил мой отец. Внутри нее темно и жарко, слышен писк комаров, шелест разворачиваемых бумажных палочек, и в темноте тускло поблескивает священное Зеркало.
В тот момент я был синтоистским священником и следил за бликами лунного света, игравшего в зеркале – на босой ступне Сидзуэ.
На следующее утро Нацуко пришла в ужас, увидев, что я весь искусан москитами. Она боялась москитов – переносчиков туберкулеза, распространенной в 1930-х годах болезни. Старую москитную сетку на окнах нашей комнаты заменили новыми дорогими медными экранами, и Цуки было приказано жечь эвкалиптовые ароматические палочки в спальне и в коридоре за час до нашего отхода ко сну.
Я помнил наказ бабушки притворяться слепым, чтобы избежать бед и напастей. С этой мыслью я сел записывать в дневник впечатления от моей ночной прогулки в саду. Сейчас, когда я вывожу эти строки, я снова и снова поражаюсь чуду иероглифов. История происхождения китайско-японских письменных знаков просто удивительна. В древности предсказатели использовали черепаховые панцири и деревянные палочки, чтобы предсказывать будущее. Палочки размером с мою ручку. Их зажигали, и пылающий конец прикладывали к черепашьему панцирю. А затем по образовавшимся трещинам делали предсказание.
Говорят, что китайские идеограммы ведут свое происхождение от этих случайно появившихся трещин. Из этого же источника берет свое начало обычай составлять астрологический календарь, а также привычка вести личный дневник. Первоначально дневник являлся не чем иным, как астральной записью благоприятных и зловещих предзнаменований небес, влияющих на человеческие поступки. Пресловутая, похожая на навязчивую идею привычка японцев вести дневник восходит к практике гадания.
Японские писатели должны с особым уважением относиться к придворным дамам периода Хэйан десятого века нашей эры. Они создали художественную прозу, доведя жанр дневниковых записей, этих трещин на черепаховом панцире, до литературного совершенства. Ни одно произведение раннесредневековой европейской литературы не может сравниться по своей живости и остроумию с книгой «Записки у изголовья» Сэй Сёнагон или гениальным произведением придворной писательницы Мурасаки. В то время как мужчины истощали свой талант в бесплодных декоративных имитациях китайской классики, женщины на свободе, словно архитекторы, создавали наши отечественные повествовательные формы.
И все же, несмотря на изощренность выразительных средств, умелую передачу нюансов окружающей действительности и природы, в произведениях этих писательниц чувствуется какая-то незавершенность, что-то странное, похожее на сновидение. В их книгах нет и намека на то, что надвигается катастрофа, грозящая разрушить изысканный хэйанский образ жизни, придворную культуру. Они предпочли – сознательно или бессознательно – жить в залитом лучами солнца огороженном высоким забором саду и не знать, что он обречен на скорую гибель от землетрясения и бурных волн цунами. Возможно, сердца этих древних писательниц были вещими, и они подсказывали им, что следует молчать о бедствиях и невзгодах, чтобы избежать их.