Доктор Вера
Шрифт:
Наша строгая Громова, заместившая погибшего Кайранского, однажды дала мне за них выговор: «Мы сами можем работать сутками — это наш долг, но кто вам дал право эксплуатировать детей?» А я думаю — ты бы меня одобрил. Ведь сейчас и на заводах ребята точат снаряды. Твой отец рассказывал, что в цехе для них скамеечки у станков поставили — росту не хватает... Нет, по-моему, труд никогда не портил человека. А как они оба вымахали за этот месяц! Хорошие ребята у нас растут, Семен...
Вот и сейчас я вышла к Васильку и вижу — оба стоят возле койки и тут же его мать.
— Тридцать семь и пять,— докладывает мне Домка, как-то очень терпеливо слушая кричащую женщину.— Пульс — восемьдесят пять.
— Вот-вот, сама там дрыхнет, а детки тут в жизнь человеческую, как в игрушку, играют.,, А он, бедный, стонет, может, ему последний час пришел...— дребезжащим голосом кричит мать Василька. — Я на вас жаловаться буду, я письмо на вас напишу,
— Кому? — умудренно спрашивает Домка.
Женщина смолкает, должно быть пораженная тем небывалым обстоятельством, что жаловаться-то действительно некому и некуда.
— Ступай, найди тетю Феню. Пусть приготовит шприц.
— Вас понял,— отвечает Домка, подражая летчику из какой-то кинокартины, и, сделав налево кругом, отправляется выполнять распоряжение.
Хотя халат Дубинича ему почти впору и со спины он в нем совсем взрослый, в сущности, он мальчишка и недалеко ушел от ребят, с которыми должен был бы учиться в шестом классе. Измеряю температуру, подсчитываю пульс. Нет, все точно, Домку можно не проверять. Мать успокоилась, присела на койку и, привалившись к спинке, сразу задремала. Мне вдруг тоже захотелось спать.
— Железо и то устает,— говорит Мария Григорьевна и решительно ведет меня под руку через погруженные во тьму палаты в наш зашкафный уголок.
Привела, усадила. Сняла с меня шапочку, расстегнула халат.
— Спите, надо будет — разбужу.
Я посмотрела на часы — они стояли.
— Сколько же сейчас может быть времени?
— А кому оно нужно теперь, время? — Мария Григорьевна взбила подушку.— Нам с вами оно теперь ни к чему. Будем жить как кроты: круглые сутки — ночь,— и гадать, когда наши вернутся.
В ровном, обычно бесцветном, голосе ее прорвалась тоска. Не оглядываясь, она мягко толкнула меня к подушке, и я будто сразу провалилась в темную теплую воду. Но снилось хорошее — берег нашей Тьмы, цветущие черемухи. Ты, Семен, босой, в косоворотке, и будто бы я тоже босая. Бежим мы по влажному заливному лужку, и прохладная трава хлещет меня по голым ногам. Ты все хочешь меня догнать, а я не даюсь, увертываюсь, хохочу, и мне необыкновенно хорошо. Ты все-таки догнал бы меня, наверное, и я хотела этого, ждала, но...
— ...Вера Николаевна, Вера Николаевна! — кто-то раскачивал меня за плечо.
— Проснитесь, матушка, дело.
Еще не открыв глаза, я по уютному запаху хлеба, чистой одежды и еще чего-то очень домашнего догадываюсь, что рядом тетя Феня. Но сон так хорош, солнечный день, река, луг все еще живут во мне, и не хочется уходить от этого.
— Проснитесь, без вас не раскумекаешь, беда...
Беда! Это слово в последнее время мы слышим слишком часто.
Оно как бы реет в воздухе... Беда! Я сразу скидываю ноги с кровати.— Что, что там? Что-нибудь с этим, с Васильком?
— Нет, Василек спит, мать возле него... Пришел тут какой-то бородатый. Начальника госпиталя требует, со мной и говорить не стал. Грозится.
— Немец?
— Нет, вроде наш.
— А кто?
— Не говорит. Вертлявый, будто из цыган, подавай ему начальника — и все.— Тетя Феня оглянулась на занавеску, отгораживающую вход, и зашептала: — Карманы у него оттопыренные. Он все за них хватается. Жутко аж, хотя что ж нам бояться — голому разбой не страшен.
Я обулась, надела халат. Милый сон еще жил во мне. Перед глазами маячило твое, Семен, широкое, круглое лицо, разгоряченное бегом, твои маленькие, хитро прищуренные глазки, твои губы, в уголках которых всегда, даже когда ты сердишься, живут смешинки. Ты был еще со мною, и, вероятно, поэтому я спокойно пошла на встречу с незнакомцем с оттопыренными карманами, хотя хорошего, конечно, в нашем положении ждать нечего и неоткуда.
Входная дверь терялась в темноте, и когда точно бы из нее выступила невысокая фигура, мне показалось, будто она возникла из-под земли. Четко виднелись лишь бинты на голове этого человека да странно поблескивали белками, точно бы источали свет, его глаза.
— Феня, принесите лампу,— распорядилась я.
— Не надо, зачем освещать мою запущенную внешность?
— Вы кто?
— Если я скажу, что медведь, вы все равно не поверите.
— А ты не охальничай, не охальничай,— зачастила тетя Феня, рассыпая слова, как горошек.— Просил начальника — вот тебе начальник, говори что и уходи с богом.
Старуха подняла свечу. Из тьмы выступило смуглое лицо, на три четверти заросшее молодой бородкой, густой и черной.
— Вы, тетенька, шаривари не затевайте. По личному вопросу мы вам слово дадим в конце.— И с силой, которую
в этом невысоком человеке трудно было даже предполагать, незнакомец поднял тетю Феню под локти и отставил в сторону. От него веяло чем-то тревожным, настораживающим.
— Ранены? Переменить повязку?
— Успеется.— Он снизил голос:
—Я не о себе. — Посмотрел на тетю Феню, театрально удивился: — Как, тетечка, вы еще здесь? А ну, погуляйте по воздуху, посчитайте звездочки, нам с начальником тет-на-тет потолковать надо.
У меня радостно всколыхнулось сердце. Наверно, он из- за реки, от наших.
— Тетя Феня, проведайте оперированного.
Все — и это ночное вторжение, и странная, вывихнутая какая-то речь незнакомца, и даже его лицо с плюшевой бородкой — все настораживало. Но старуха права: голому нечего бояться разбоя. Что может быть хуже того, что с нами уже произошло в это роковое шестнадцатое октября?
Я поставила перед незнакомцем табуретку:
— Садитесь.
— Комфорт для следующего раза. Это, так сказать, частный визит.— Он перешел на шепот: — Доктор, слушайте сюда. В одном месте лежит один человек. Он срочно нуждается в медицинской помощи.