Долг
Шрифт:
Ведь неспроста, наверное, ты робеешь перед ней, порой даже не осмеливаясь в приливе нежности притянуть к себе, поцеловать ее.
— Вот-вот, дорогая... Дочка наша становится куклой.
— Не наговаривай! Скажи спасибо моей матери, что дочка растет воспитанной и благонравной. Да будет тебе известно: моя мать воспитала меня. Или ты хочешь сказать, что я тоже кукла?!
— Пока я этого не сказал.
— Не сказал, так думаешь! Впрочем, как хочешь, так и думай. Но согласись: моя мать не чета иным долгополым неряхам старухам этого аула. Если хочешь знать, они и ногтя ее не стоят!
— Во-он как! Это что ж... выходит, в числе тех долгополых нерях и моя мать?
— Ну и что! Бог ты мой, его мать!.. А ты на меня глазами не сверкай. Не испугаешь!
— У-у, га-ди-на!
Ты заорал не помня себя, потеряв самообладание, со сжатым кулаком угрожающе подлетел к ней, стоявшей перед тобой с нескрываемым вызовом. Потом, много позже, во всех подробностях вспоминая этот страшный миг, ты каждый раз с ужасом думал, что бы
Старая франтиха не спеша вошла, сделав один шаг, остановилась у порога. Глянула на раскрасневшуюся, возбужденную дочь, потом на хмурого зятя. Из-под жестких, как иглы, ресниц мелькнула злорадная усмешка:
— Почему так мрачен твой передовик труда?
— Видишь... храбрый стал... кулаками размахивает...
— О, ужас... ужас! Говорила тебе... от него все можно ожидать. Убьет когда-нибудь он тебя!
Что ответила ей Бакизат, ты не расслышал. Взбешенный, пнул дверь, выскочил из дома. В тот день вернулся ты поздно. А на утро следующего дня махнул на все рукой и уехал к устью Сырдарьи. И вот теперь, спустя месяц, вернулся оттуда исхудавший, обросший, истомившийся по жене и детям. Как торопился, на крыльях летел домой, вот и прилетел...
Ты горько усмехнулся. Все как в той песне: жизни конец — как старой шкурки лоскут, изгрызенной псами. Помнится, отец в час печали, задумчиво перебирая струны домбры, прижатой к груди, всегда в одном и том же месте негромко хмыкал, бывало, и еще тише, как бы про себя, все повторял эти грустные строки. Да, так уж устроен этот бренный мир, что все в нем имеет свой предопределенный конец... Всегда никчемный, жалкий и печальный конец. Еще недавно плескалось, ревело под боком безбрежное синее море — а что увидят твои потомки через одно-два поколения, если уже и тебе выпала скорбная участь видеть начало его агонии?
И опять ты поневоле усмехнулся. Вон у ног твоих покорно лежит твой последний след, неровной цепочкой протянувшийся по девственно чистому снегу. Да, твой последний шаг... точно загнанная лошадь, рухнувшая под путником. И только сейчас тебе вдруг по-настоящему ясно открылось, что во всем последнем не было и нет будущего, а есть только прошлое, навеки минувшее, невозвратимое. Как одержимый метался ты всю свою жизнь зимой и летом по морю за рыбой, словно за необъезженным скакуном по степи. Обремененный заботами, невзгодами и нескончаемым человеческим долгом, ты, оказывается, до сих пор не имел возможности оглянуться по сторонам.
Все то, чем ты жил вчера, напрочь забывалось сегодня. И радости, и горести прожитых лет в суете и хлопотах будто исчезли, запропали неведомо куда, неведомо где, словно медяк в дырявом кармане нищего. И вот очутился наконец ты на открытом всем окаянным ветрам, скованном льдом и пустынном море перед рыбачьим аулом на круче — стоишь теперь один-одинешенек, точно отбившийся от косяка старый кулан. Стоишь, и в горестные минуты самобичевания и сожаления в голову тебе лезут покаянные мысли, одна докучливее другой. Все давным-давно прошедшее и позабытое сейчас вновь оживало длинной вереницей воспоминаний. Но, ожив, они, эти воспоминания, почему-то вместо радости причиняли тебе одни горести, печали, бередили, терзали твою душу, рвали, как голодные щенки рвут сосцы отощавшей суки... Нет, ты не стал отталкивать, отмахиваться от них. Наоборот, с каким-то необъяснимым мстительным чувством весь отдался им, как бы даже при этом злорадствуя: «Ешьте, рвите, терзайте! Не оставляйте на мне живого места!..» Отдался, испытывая болезненное и какое-то жутковатое наслаждение от невыносимой боли.
* * *
С улицы доносился топот копыт и скрип полозьев, ты поначалу прислушивался, потом неожиданная догадка точно подбросила тебя на диване, и ты торопливо приник к окну. За окном сгустел ранний зимний сумрак, и с трудом просматривался большой дом на той, противоположной стороне улицы. Там было оживленно: все четыре окна большого дома были ярко освещены, за легкими шторами то появлялись, то исчезали человеческие тени. Вот кто-то, спотыкаясь от чрезмерного усердия, бросился к воротам, распахнул их. Другой, суетясь и тоже отчего-то спотыкаясь, поспешно ввел под уздцы пару лошадей, запряженных в сани. Значит, приехал! Значит, Сары-Шая был прав! Подобный переполох случается в соседнем доме лишь тогда, когда он приезжал. Только он приезжал раньше средь бела дня. Приезжал не один, а с большой свитой, с помпой. На сей раз не видно ни сопровождающих, ни легковых машин, которые прежде, бывало, лихо проносились по аулу, будоража земляков и резко тормозя перед этим большим домом по ту сторону улицы. Скромный приезд влиятельного родственника, видать, чем-то озадачил тут всех. Несколько сбиты с толку, смущены более чем скромным приездом своего именитого родственника.
Ты отошел от окна. Сутулясь от смутной тяжести в душе, сделал один шаг и остановился, увидев фотографию на стене. Не любил ты этой фотографии. На ней Бакизат перед Новым годом, должно быть где-то за городом, в горах. В горном чистом воздухе замерли в сугробах низкорослые раскидистые яблони.
Ветки облеплены тяжелым снегом. Бакизат, тогда еще студентка, разгоряченная и счастливая, пригнувшись, чтобы нечаянно не задеть заснеженные ветки, забралась под дерево, плечом приникла к стволу. Большие влажные глаза блестят радостью и лукавством и поминутно беспокойно косятся в сторону, будто ища там кого-то... и в тот далекий миг кто-то там, подкравшись сзади, потряс дерево так сильно и неожиданно, что густой снег, сорвавшись с ветвей, обдал девушку. Но это, видно, ничуть не осердило ее, наоборот, доставило удовольствие, и вся она, сияющая и счастливая, заливалась смехом, обнажая ровный ряд белых зубов. Вот это мгновение поймал и запечатлел фотограф. Каждый раз, глядя на этот снимок, ты не обращал внимания, даже не задумывался о том, какое это было место в горах, на кого так задорно косилась Бакизат, — да, кто этот озорник, посмевший подкрасться к ней тайком и осыпать ее снежной пылью с раскидистой яблоньки?.. Однажды ты забежал домой на обед; в доме никого не было, мать шебуршила на кухне; ты от нечего делать остановился перед фотографией и, впервые взглянув на нее внимательно, разглядел, что за счастливой смеющейся Бакизат определенно кто-то стоит, — правда, самого-то его не видно, в кадр попала лишь кисть руки в замшевой перчатке... У тебя мгновенно вспыхнули уши. Все стало вдруг настолько ясно и явственно, что ты будто даже услышал знакомый тебе торжествующий смех счастливчика, довольного тем, как ловко он перехитрил девушку. Со всей ясностью видел этих расшалившихся, опьяневших от близости рук и губ девушку и джигита, азартно игравших в снежки, счастливым смехом оглашавших солнечно-снежные предгорья... От этого видения тебя бросило в жар. Не помня себя, сорвал со стены фотографию, разорвал в клочья, выкинул в окно и уехал. Целую неделю пробыл у рыбаков, промышлявших у мыса Боз-Бие. А когда вернулся, увидел на стене в гостиной, на том же самом месте, точно такую же фотографию. И ты промолчал, лишь старался больше не смотреть туда. Теперь тебе опять неодолимо захотелось сорвать ее со стены, выкинуть... Но зная, что Бакизат... Да где же она? Почему ее долго нет? Или, может, зашла к матери? Хотя в душе этому сам не верил, но отчего-то желал, чтобы это было так. Хотел спросить у дочки. Ты видел, как она давеча пришла из школы. Верная усвоенным с пеленок правилам, как всегда, раздевалась в прихожей, сняла сапожки, надела тапочки, потом накинула поверх платья кокетливый халатик; проходя в свою комнату, на мгновение задержалась у зеркала, оглядела себя, как бабушка-франтиха, с ног до головы, поправила волосы на правом, потом на левом виске, после чего прошла к себе, плотно закрыв за собой дверь. Больше не показывалась. Ты был уверен, что эта крошка, исполненная собственного достоинства, сидит сейчас наверняка за своим крохотным письменным столиком у окна при свете крохотной настольной лампы и делает уроки. Не веришь — войди к ней. Она даже не обернется на скрип двери, подойдешь ближе — не шелохнется. Ты будешь говорить ей ласковые слова — она с недетской выдержкой упрется глазами в книжку и бровью не поведет. Вот-вот, не она к тебе, а ты к ней тянешься, ластишься, не зная, как подступиться. И всякий раз, осознав свое глупое положение, ты, смущенный и даже как будто пристыженный, убираешься поскорее восвояси. И уходя, осторожно прикрывая за собой дверь, еще раз оборачиваешься: не подкупленным столиком все в той же застывшей позе. И всем своим видом в который раз торжествует победу над посрамленным родителем, не сумевшим хоть сколько-нибудь поколебать ее крохотный гордый мирок...С улицы доносились возбужденные голоса. Видно, аульчане только что узнали о приезде из столицы именитого земляка и теперь стекались отовсюду. Ты все недоумевал, по какой такой причине решил он приехать без помпы, без сопровождающих, так тихо, скромно, под покровом ночи? Все это неспроста, есть тут свой секрет. Но какой?
Неспокойно было на душе, и ты начал ходить по комнате, возбужденный и злой. Вспомнил опять Сары-Шаю. Вот уж если кто что и знает — так это он. В этом ты даже не сомневался. Обычно ты его из дому едва ли силком не спроваживал, а сегодня он, как назло, исчез... Где шляется?
На краю аула яростно залаяла собака. Вслед за ней всполошились другие, собачий лай нарастал, валом катился по улице. Лаяли с остервенением, злобно, будто преследовали ненароком забредшего в аул зверя. Вдруг послышался совсем рядом. Не успел ты оглянуться, как что-то грохнуло и дверь резко распахнулась. «Прочь! Прочь! Живодеры!..» — вопил Сары-Шая, вваливаясь в дом, все еще отбиваясь, отмахиваясь полами чапана, бледный, трясущийся от страха и злобы.
— Что стряслось?
— Это не аул, а псарня... расплодилось собак. Попомни мое слово, скоро вас всех живьем... сожрут! — Сары-Шая плюхнулся у двери. — Говорил же вам на... Предупреждал... Истреблять надо. Ну, теперь-то убедились, будете принимать решение правления?
— Шаке, очень кстати пришли, — впервые за много лет искренне сказал ты.
Сары-Шая насторожился. Сделал к тебе шаг, потом еще шажок, даже будто на цыпочки привстал, вытянулся, уставился на тебя желтыми кошачьими глазами — и смотрел не мигая, в упор. И наконец отвел взгляд, видимо соображая про себя что-то, злорадно хмыкнул. — Ах, вон оно что, дружок!.. Ждал, значит!
— Сюда, Шаке, сюда... присаживайтесь... — ты учтиво поддерживал родича под руку.
Но Сары-Шая строптивился, упрямо тянул в другую сторону.