Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Валерку для порядка поводили по врачам, оформили бумаги и дали направление. Ну что, говорю, пошли к психам? Спивак аж подпрыгнул: ну их, психов, отвечает, я их боюсь. Ничего, успокаиваю, я привык – и ты привыкнешь. Идем мы вдвоем в отделение, снежок немножко порошит, мне зябко в гимнастерке. Спивак в шинели тоже горбится, и вид у него натурально больной. Хорошо, что ты приехал, говорю я Спиваку, и тот кивает на ходу: конечно, хорошо, а как иначе?

На обед дают рассольник с перловой крупой, котлету с гречкой и компот. По сравнению с полком еда здесь лучше – в полку котлет мы никогда не видели, – но вся какая-то безвкусная. Диета!.. Правда, масло в завтрак настоящее, советское. Сразу вспоминаю полкового завстоловой и спрашиваю о нем Валерку. Тот хлебает суп и жмет плечами: типа, а что ему сделается? Интересуюсь: группа-то наша лабает по-прежнему? С набитым ртом Валерка говорит, что он, как меня увезли, на репетиции в группу не ходит. Раньше ходил, курил в углу и слушал. Музыку он любит, особенно ту, которую мы сами для себя играли – тяжелый бит, английские слова на слух. Инструмент и аппаратура у немцев хорошие, не то что в Союзе – сплошь «Кинап» да «Электроника». В полк вернусь – клин подобью начальству: позволят мне по дембелю

в Союз гитару вывезти? «Этерна де люкс» называется, шикарный инструмент, тюменцы все от зависти подохнут. В клубе полковом мы перед фильмом как долбанем по децибелам – на караульных постах слышно. Со сцены по-английски нам петь не разрешают, только русское – в смысле советское. У немцев как-то раз на «дружбе» заделали песняк из «Битлов», думали – понравится, а они морщатся: неправильно поете, это не английский. Какая разница? Разве дело в словах? В бит-музыке главное – драйв. Это я от здешних лабухов узнал такое слово, в Союзе я его не слышал. Сегодня вечером у нас репетиция с парнями из парадного полка, я Валерку приведу – обалдеет. Парень на соло-гитаре играет и поет – закачаешься. Я такого в армии еще не слышал, только по телевизору от западных немцев. Парня я сразу признал. Сам на ритму играю средне, но каши битовой не порчу, в сумме звучит замечательно.

Психи за столом прикалываются по-малому. Я давно привык, а Спивака нервирует. Хотел я психам раньше сказать, кто такой Валерка и зачем приехал, но передумал. Во-первых, он в столовую со мной пришел, пусть сами вывод сделают. А во-вторых, друг Спивак и без помощи моей или протекции кому хочешь рога обломает. Пусть столбит себя в новом коллективе, это в армии невредно. Но, похоже, столбить не придется. Никто Валерке в тарелку не плюнул, компотом в морду не плеснул, стулом по башке не двинул. Даже натуральный псих по фамилии Женунько сидит смирно. Но с ним, Женунькой, хохмы будут вечером, когда он станет прижиматься. Подойдет сзади, прижмется и елозить начинает. Его за это бьют, но он все равно прижимается. Интересно будет посмотреть на Спивака, когда Женунько с ним таким вот образом попробует. Тут главное – вмешаться вовремя, чтобы Спивак Женуньку насмерть не забил. Сам-то я, когда он подкрался ко мне в первый раз, развернулся и врезал коленом по яйцам. Женунько согнулся весь и заскулил. Я по системе должен был правым крюком снизу врезать ему в подбородок – ну, чтобы разогнулся паренек, но жалко стало, плюнул и ушел. Он вообще противно-жалкий: губы толстые, улыбочка бабская и жопа тоже бабская. Большой косяк Рулев, основной дебошир в отделении, сам ради хохмы к Женуньке возьмет и прижмется, у того глаза плывут и рот слюнявится. Одним словом – Женунько, сподобили родители фамилию. И хватит про него.

После обеда в отделении сончас, но меня этот час не касается. Захочу – в каптерке покемарю. Но кемарить не хочется, и я веду Валерку в клуб показывать фронт работ. Там одна большая комната выделена под музей истории госпиталя, и я эту комнату оформляю. Музей должен быть готов к Дню Советской Армии. Так что два месяца почти мы со Спиваком здесь покантуемся, там март-апрель-май, и на дембель. А сержантам Полишке с Николенкой потом еще трубить полгода. Я с гражданки буду им писать. Мы с ними про мой дембель говорили, я обещал. Хотя никто из тех солдат, что дембельнулись раньше, с гражданки в армию не пишет. При мне такого не было – не знаю почему. Все обещают, и никто не пишет. Потом проверю на себе.

– Послушай, – говорит Спивак, – а ведь неплохо. Сам придумал?

Одна стена в музейной комнате уже почти оформлена. Большая надпись «Никто не забыт и ничто не забыто», такое во всех армейских музеях пишут обязательно, и стенды с текстами и фотоснимками. Но не плоские, как делают обычно, а с легким изгибом – они как бы вырастают из стены и пространство делают объемным. По изогнутым поверхностям текст писать непросто, но я упор для руки смастерил и вообще насобачился гнать тексты на глазок: это когда смотришь на машинописную бумажку, которую тебе в политотделе дали, и уже видишь ее на планшете, так что ни буквы, ни слова считать не надо – пишешь сразу, без разметки, и точно в объем попадаешь. Это, я вам скажу, особый писарской талант, не каждому дано. Валерка Спивак так не умеет, зато по дереву работает изрядно, рамки у него выходят будто с фабрики. Еще он любит грунтовать и красить большие поверхности. Мне это скучно, я люблю разнообразие. Так мы с Валеркой друг друга дополняем, и вообще в полку считались лучшей парой писарей по большим работам.

– Вот так вот, – говорю я Спиваку, – такие вот объемы.

– Я понял, – говорит Валерка. – А мне что делать?

– Как – что? Пилить и клеить...

Спивак хохочет и делает выпад ногой. Я блокирую и отвечаю подсечкой. Спивак уходит влево и нападает с разворотом.

– Пахать пошли, громила.

В каптерке берем ведра и идем к местной кочегарке, где большой кучей свален брикетированный уголь. Обычно за углем хожу я утром, еще до завтрака, но нынче не пошел – зачем, когда Спивак приедет? Вдвоем и сходим, веселей и больше принесем. (Печка в каптерке жрет угля до чертиков, но прогревает только половину помещения, и, когда работаешь у дальней стены, пальцы мерзнут и почерк меняется.) Обычно лопата совковая торчит прямо в куче, но сейчас ее нет. Иду в котельную – закрыто. Вот, блин, придется загружать руками, а у нас даже верхонок нет. Я облажался. Валерка это понимает и грузит уголь двумя пальцами, брезгливо морщась. Лопата завтра утром будет, говорю. Спивак кивает молча, уголь тупо брякает в ведро.

С углем в армии у меня особые отношения. Еще в охранной роте, в карантине, я вдруг припомнил, что сегодня мой день рождения. Утром на поверке взял и сдуру доложил о том сержанту. В итоге карантин повели на стрельбы, а мне как имениннику велели кидать уголь в грузовик. Сержант сказал: машину накидаешь – и свободен. Карантин уже с полигона вернулся, а я все кидал и кидал. И понял тогда очень важную вещь: высовываться в армии не следует.

Другое дело – показать свое умение. Но и здесь не буром попереть, не высунуться глупо. Вот сидят, к примеру, на крыльце перед отбоем старики, на гитаре бацают. Плохо бацают, и гитара не настроена. Подходишь сбоку и стоишь почтительно, на гитару смотришь, рта не разеваешь. Обязательно какой-нибудь старик твой взгляд приметит и спросит: что, салага, умеешь играть? Да так, чуть-чуть

умею. Но руку сразу не тяни – сами инструмент да/дут, когда время придет. Тогда сядешь аккуратно, пару аккордиков возьмешь и назад вернешь. Если скажут спеть – споешь чего-нибудь попроще. И не дай бог тебе струны подтягивать – обидишь стариков, что вот-де слуха у них нет, инструмент настроить не умеют. Время придет – и настроишь, и шлягер красиво забацаешь, и тебя станут звать вечерами, место в стариковском кругу определят, про Союз начнут расспрашивать. И пойдет у тебя служба по-нормальному, и никто тебя гнобить не станет как салагу: в армии полезных не гнобят.

Но это я сейчас такой вот умный. У самого-то дело было совершенно по-другому. И гнобили меня по всей форме, хоть я и попробовал сунуться с гитарой перед стариками. Дело в том, что старики дослуживали трехгодичный срок, а наш призыв был первым, с которого министр советской обороны объявил переход на двухгодичку. Старики раздухарились в беспредел: да как же так? Они, блин, трешник полный отдубасили, а салаги на год меньше служить будут? Сержант Садыков, замкомвзвода, жуткий спиногрыз, так прямо заявил: мы вам, салаги, этот год устроим в две недели. И ведь устроили. И офицеры все на беспредел глаза закрыли, пока во втором взводе салага-караульный по бане навскидку огонь не открыл. Баня была рядом с караулкой, за дощатым забором. Деды на скамеечке курили после мойки, вот салага по забору очередь и врезал. Никого не задел, но шуму в роте было много. В конце концов свернули дело на случайность: дескать, играл служивый автоматом на посту со скуки караульной. Салагу быстренько в другую часть перевели – боялись, чтобы старики с ним лишнего не сделали. Но случай с баней и простреленным забором меня тогда как будто под руку толкнул.

– Вот чертежи, – протягиваю Спиваку бумагу. – Сам разберешься?

– Без сопливых, – говорит Валерка, – А на ужин что дадут?

– Увидим...

– А вафли еще есть?

– Работай, блин, давай!

Люблю смотреть, как трудится Спивак. У меня у самого руки на месте, я многое ими умею, но по части старательности мне до Валерки далеко. Там, где я с гвоздем и молотком, Валерка – с саморезом и отверткой. А это две большие разницы, как говорят у них в Херсоне. Вот он откладывает чертеж, перебирает тонкий брус для рамки, выдергивает тот, который ему нравится, идет к столу и замеряет брус рулеткой, делает пометку карандашиком, несет брус в угол, где стоит на прочном ящике немецкое устройство для пиления под нужными углами, находит на полке пилу, смотрит на нее вблизи и пробует пальцем, откручивает винт и снимает полотно, роется на полке, шелестя оберточной бумагой, достает новое полотно и вставляет его взамен старого, которым я пилил бы и пилил, пока не поломается, кладет брусок в нужное русло устройства, сверяет карандашную риску, опускает пилу в направляющую прорезь и размеренно пилит, а я смотрю, курю и ничего не делаю. У Валерки есть привычка в тихом экстазе старательности подпирать щеку изнутри языком, и я представляю, что будет, если хлопнуть его в сей момент по макушке чем-нибудь увесистым.

Пора и мне за дело. Сажусь за стол, достаю из папки с надписью «Ретушь» большую фотографию. На ней люди в военной и больничной одежде. Я знаю, что это – осень сорок пятого года, когда полевой советский госпиталь расположился здесь взамен немецкого. Фоном на снимке – знакомые здания из кирпича, они и сейчас такие же. Места эти в конце войны брали союзные американцы – без боев, и взяли все целехоньким. Потом штатовцы ушли по соглашению об оккупационных секторах, сюда явились наши. В госпитале и сегодня служат несколько врачей и прочих медработников из того фронтового состава, и ведут они себя по-разному. Те, кто остался на своих малых должностях, чувствуют себя весьма хозяйски, тогда как старшие врачи стесняются приметно, будто держат их из жалости к заслугам. Из стариков и моя заведующая нервным отделением. Ей далеко за пятьдесят, она толстая и вредная, а на снимке очень молодая. На снимке все они молодые, лишь два майора в возрасте – муж и жена, тогдашние госпитальные начальники. Фотография эта архивная была маленькой и стертой. Местный косяк-фотограф по моей просьбе переснял ее и сильно увеличил, сейчас я ее ретуширую. Потертости и перегибы смыли несколько лиц, мне приходится их допридумывать. Работа тонкая, требующая терпения, вообще-то мне не свойственного. Я смотрю на фотоснимок через квадратную немецкую лупу. Людей на снимке я уважаю, и уважение мое помогает мне работать аккуратно. Когда я закончу, фотограф снова переснимет и отпечатает для стенда с двойным уменьшением, за счет этого ретушь не будет бросаться в глаза – и получится очень хорошо. Однако же странно другое: в моем представлении война закончилась очень давно, где-то после татаро-монгольского ига, а люди, на ней воевавшие, еще живут и даже не на пенсии. Вот такая нескладуха у солдата в голове.

Спивак уже обертывает новенькую раму куском ватмана, крепит края с изнанки клеем и большими кнопками. Ватман ложится неровно, но это профессионала не пугает. Мой друг обрызгивает ватман чистой водой из пульверизатора, который я выторговал за обещанный портрет у тетки-парикмахерши парадного полка, и ставит готовый планшет возле стенки. Бумага высохнет и по усадке станет идеально ровной, и мы начнем на ней писать, рисовать и клеить. Неосторожное движение может туго натянутый ватман проткнуть и испортить, но я же хитрый, я изобретательный. Строго по внутреннему размеру планшета я изготовил рамку-вкладыш с поверхностью из ДСП, отполированной наждачной бумагой, и теперь работаю без риска. Типовые планшеты у меня четырех видов и размеров, и на каждый есть свой вкладыш. Вот я какой молодец. В одном я, правда, уж не молодец и вовсе: пульверизатор взял, а портрет не закончил. Сегодня вечером придут ребята из полка, обязательно спросят – тетка, я знаю, настырная.

Со вздохом достаю из укромного места недоделанный портрет, ставлю его на мольберт, готовлю кисти и краску. Спивак косится с недоверием, потом подходит, смотрит на рисунок. На лице у него помесь интереса с удивлением. Валерка щурится, чуть ли не носом елозит по рисунку и наконец произносит со злорадным облегчением: «А, да ты по клеточкам!» Да, я по клеточкам, и что? Дело в том, что великий мастер оформительских работ ефрейтор Кротов рисовать не очень-то умеет, особенно портреты. У ефрейтора с пропорциями плохо, зато ему знаком халтурно-клеточный способ. Рекламаций на мастера нет. А Спивак вначале испугался: вдруг я в самом деле научился рисовать? Такой вот у меня дружок – хороший, но завистливый.

Поделиться с друзьями: