Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Да жив я, жив, – поморщившись, пробормотал Фёдор. – Вот вернулся… Домой не заходил, сразу сюда подался.

– Господи, а что стоим-то? – перекрестившись, прошамкала баба Катя. – Ты же с дороги, чать, голодный. Пошли ко мне, покормлю, а там и погуторим, – и, не оглядываясь, она засеменила по узенькой заросшей тропке.

Подняв сумку из холстины, где лежали смена белья, пара книжек, кусок дешёвой варёной колбасы и четвертинка хлеба, Фёдор взглянул на отцовский крест, окинул взглядом заросшее сиренью да черёмухой неухоженное кладбище и, неторопливо шагая, стал нагонять старуху.

Приноравливаясь к мелким шагам бабы Кати, он спотыкался на разбитой дороге. Обходил глубокие рытвины. Цеплял на мятые штаны колючий репейник, растущий по обочинам. Крутил башкой, с любопытством оглядывая деревню, когда-то большую и зажиточную, а сейчас почти безлюдную – избы вросли в землю, в некоторых мерцали огоньки лампадок,

а другие смотрели в небо пустыми глазницами окон.

– Танюха, – Фёдор вздрогнул, услышав резковатый шамкающий голос бабки и увидел, что она приостановилась возле высокого глухого забора, где тявкнула собачонка и, заскулив, умолкла. – Заходь ко мне! Твой хахаль бывший возвернулся, Федька, которого я крапивой отстегала. Не забыла? Хе-х! Отметим приезд-то… – и, постучав клюкой по забору, засеменила к приземистому дому с покосившейся трубой, с крышей, где местами чернели дырья, и скамейкой возле палисадника.

– Ага, разбежалась, – донёсся женский голос. – Тоже мне – хахаль. Кобелина! Нагулялся, нашлялся и вернулся. Отмечу… Кочергой да по хребтине! Ишь, женишок выискался…

– Ох, строга наша Танька, строга! – приостановившись, зашамкала баба Катя. – Вдовая… А хозяйственная – страсть! Сынки в город подались, а она не пожелала. Так и живёт одна-одинёшенька…

Распахнув калитку, она прикрикнула на козу, привязанную к столбику в глубине двора, поднялась, держась за поясницу, по просевшим ступенькам, толкнула скрипучую дверь и скрылась в избе, которая чуть ли не по оконца вросла в землю.

– Проходь в избу, Федька, – донёсся шамкающий голос бабы Кати. – Сейчас на стол соберу, самовар вздую и покормлю тебя, горемыку.

Заметив рукомойник, Фёдор умылся, оставив на лице грязные потёки, вытерся носовым платком, присел на ступеньку, невесело посмотрел по сторонам и прислушался. Вдалеке одиноко пропел петух и умолк – отозваться-то некому. Сидел, глядел на соседние избы, на просевшие крыши, на буйно разросшиеся кусты, на крапиву да репейник, что заполонил все места, откуда ушли жители, – это первый признак необжитости. Там, через два двора, находилась родная изба, где он играл с дружками. Где помогал бате и мамаке. Где вечерами сидел на скамейке и дожидался, когда подаст знак Танька – его первая любовь, чтобы с ней ушмыгнуть к речке, целоваться до первых петухов, а потом крадучись прошмыгнуть в избу и завалиться на печку, пока не поднялась мать, чтобы подоить корову. Да, всё было… Было, пока не уехал из родного дома. И понесло, закружило по жизни: каждодневные шабашки, деньги дурные, пьянки, бабы, драки; а потом, когда из бригады выгнали, начал воровать, и как итог – тюрьма. Там-то он и понял, что жизнь зря прожита. Ни дома, ни семьи, ни детей – один как перст остался на этом свете. Более двадцати лет вычеркнуто, с корнем вырвано из жизни, пока шлялся по стране, потому что не заметил её, жизни-то, не почувствовал ни вкуса, ни радости. Так, перекати-поле, по-другому он не мог себя назвать. Эх, жизня…

Не выдержав, Фёдор поднялся, спотыкаясь, добрался до родной избы. Рванул, вырвал щеколду, распахнул скрипучую дверь и остановился на пороге, прислонившись к косяку. Затхлый воздух, запах мышей – что они грызут в пустом доме, бедолаги? Кругом свисает клочьями старая паутина. И пыль… Повсюду толстым слоем лежит пыль. Напротив, в простенке между окнами, висят в простеньких рамочках поблёкшие от времени фотографии деда с бабакой и большой снимок отца с матерью, подретушированный заезжим фотографом. Под ними, на самом виду, – комод, как богатство и украшение дома. Фёдор помнил, что его смастерил их сосед, мастер на все руки, и даже вырезал на ящиках по паре цветков да целующихся голубей. Сверху стоят запылённые флаконы, наверное, какие-нибудь лекарства. Стопочкой лежат бумажки, а может, фотографии, да в середине возвышается пузатый графин, в который наливали самогонку, когда наступал праздник, приходили гости и его торжественно ставили возле горки нарезанного хлеба, чашек с винегретом, щербатых тарелок с помидорами и огурцами, с картошкой и прочей незамысловатой деревенской едой. В углу – божница с иконами, с лампадкой и парой свечных огарышей. Под ней притулился стол с одиноко стоящей на нём гранёной рюмкой. Возле него – две рассохшиеся табуретки. Тускло сверкнула дугами старая никелированная кровать; в детстве он откручивал с неё блестючие шарики и играл с ними, пока не терял, а потом от отца получал ремнем; в изголовье чудом сохранились две большие подушки – удивительно, как не своровали, а по полу простёрлись самотканые дорожки, старые и запылённые. В задней избе – лоскутное одеяло на обшарпанной печи, невесть откуда взявшийся цветочный горшок с засохшей геранью, ухваты и рядом, на полу, два-три разнокалиберных чугунка. А в шкапчике, что висел над столом, если открыть, Фёдор помнил, были кружки

и чашки, несколько щербатых тарелок и горка ложек с вилками да пара стёртых ножей…

– Федька, Федька, – донёсся с улицы голос бабы Кати. – Куда умызнул? Эть неугомонный! Я на стол собрала, вышла, а его ужо и след простыл. Подь сюда, пора вечерять!

Вздохнув, Фёдор ещё раз осмотрел внутреннее убранство дома, медленно вышел, прикрыл дверь и направился к дому старухи.

В сенях, где пахло разнотравьем, чесноком и луком, он скинул стоптанные туфли, поставил рядышком с галошами бабы Кати. Куртчонку повесил на гвоздь. Поправил смятый ворот рубашки. Пригладил давно не мытые волосы. На ощупь нашёл дверь и, стукнувшись лбом о низкий косяк, прошёл в избу, потирая ушибленное место и продолжая держать смятую кепку. Обшарпанная печь, щелястый пол и потолок, напротив двери раскорячился допотопный стол, тронь – и развалится, а за ним засиженное мухами оконце с застиранным сероватым куском тюля. Всё, как в их доме…

– Проходь, сидай, – смахнув застиранным полотенчиком невидимую пыль, бабка Ляпуниха придвинула к столу табуретку. – Гостей не ждала, угощайся чем Бог послал. – Присела на краешек табуретки, наклонилась и чем-то зазвякала.

На середине стола – початый каравай, горкой высятся отхваченные крупные ломти хлеба. Из чугунка вкусно пахнет варёной картошкой в мундире. На тарелке лежат с пяток яиц вкрутую. Рядом – солонка с крупной сероватой солью. В чашке желтеет горка квашеной капусты, из которой виднеются небольшие огурчики, а поверх разлеглись мятые красновато-бурые помидоры. Отдельно на щербатом блюдце – нарезанное сало, пожелтевшее, с тёмной прослойкой и с высохшей твёрдой шкуркой. Видно, что сало берегут и достают в редких случаях, когда гости приходят или наступает какой-нибудь праздник…

– Ну, Федька, с возвращеньицем, – прошамкала баба Катя и придвинула гранёный стаканчик с мутной белёсой жидкостью. – Выкушай стопочку с устатку, с дороги, а потом повечеряем.

Опрокинув стаканчик, Фёдор передёрнул плечами, отломил кусочек хлеба и шумно выдохнул.

– Ух сильна! – поперхнувшись, пробормотал он, ухватил пальцами капусту и громко захрустел. – Не, баб Кать, мне хватит. Я на могилке выпил да у тебя – этого достаточно, а вот повечеряю с удовольствием. – Он достал картошку, обжигаясь, очистил, ткнул в солонку, откусил и зажмурился от удовольствия. – Ох, соскучился по родимой!

И быстро начал есть, хватая помидоры, огурцы, высохшее прогорклое сало, лук, картошку и – жевал, жевал, жевал, причмокивая. Подавившись, исходил натужным кашлем. Смахивал крошки в ладонь и кидал их в рот, что-то бормотал, отвечая на вопросы старухи, вытирал вспотевший лоб и снова тянулся к тарелкам.

Сдвинув шерстяной платок, баба Катя поправила выбившиеся прядки седых волос, опять надвинула платок, закрывая лоб, вытерла сухонькой ладошкой морщинистый рот и, сложив руки на столе, наблюдала, как Фёдор торопливо ест, изредка сокрушенно качала головой.

– Да, Федька, потрепала тебя жизнь, потрепала, – сказала она, когда Фёдор наконец-то откинулся к стене, расстегнул ворот рубашки, утёрся грязным носовым платком и осоловело взглянул на старуху. – Где же тебя носило, горемычный?

Фёдор достал из кармана помятую пачку дешёвых сигарет, посмотрел на бабу Катю.

– Чего уж там, смоли, – она придвинула грязную банку. – Хоть в избе мужиком запахнет.

– Везде побывал. – Фёдор прикурил, выпустил густое облако дыма и с неохотой сказал: – Многое повидал, более двадцати лет промотался на чужой стороне, оглянулся назад, а там пшик – пустота, ничего в жизни не оставил. Так, ветер в поле… И такая тоска взяла, хоть волком вой, хоть башкой об стену – всё едино. Собрал вещички и подался сюда. Сидел на могилке, с батей разговаривал, и на душе полегчало, словно он рядышком примостился, как в детстве. Я же в молодости, как сбежал из дома, так ни разу в гости не приезжал. Некогда было! Эх, жизня… – и, выбросив окурок, снова достал сигарету, прикурил дрогнувшей рукой и опять скрылся в густом облаке едучего дыма.

– И чего же ты, милок, собираешься делать? – поджав губы, прошамкала бабка Ляпуниха. – Проведал батьку и вновь в бега подашься? Опять начнёшь щастье в жизни искать?

– Нет, баб, никуда не поеду, – натужно кашляя, прохрипел Фёдор. – Сызнова надо жизнь начинать. Сызнова, но по другой дорожке, по настоящей, а не по той, что опять в болото заведёт, где сгинуть проще простого, да и…

– Вот и правильно говоришь, правильно, – перебила, махнув рукой, бабка Ляпуниха. – Оставайся и налаживай свою жизнь. Впереди ещё много годочков, а назад не оглядывайся, не тревожь душу, но и не забывай. Соседи, кто в деревне остался, тебе подмогнут, а остальное сам сообразишь-сделаешь. Так и поднимешься на ноги, так и станешь жить, как твои папка с мамакой. Правильно, Федька, правильно! – повторила она и хлопнула по столу ладошкой.

Поделиться с друзьями: