Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи
Шрифт:
— Вот и ладно. Уходить тебе надобно. Верно говорю: князь Иван тебя с честью ждет! Ступай, брат, на Москву.
— А ты?
— Что ж я? Чай, я тебе не поводырь, а ты не слепой — сам дорогу отыщешь, дорога известная.
— А ты? — настороженно повторяет Федор.
— А мне еще Дмитрию надобно послужить. — Данила улыбается, отчего лицо его делается еще острее и гаже. — Уйду, как время придет. Князь Иван-то, — подняв значительно палец, поясняет Данила брату, — многохитер, у него во всех землях свой глаз да ухо приставлены. Потому обо всем наслышан! От князь-то мудреный!.. А Дмитрий —
— Как ни слаб, ан не пошел на Москву-то. Уж я старался, — замечает Федор Акинфыч.
— Ништо, — утешает его Данила. — Была б голова на плечах, а петлю-то ей примыслят.
Федор отводит глаза, вздыхает, не зная, как ответить на то, и, вдруг впервые, неожиданно для себя самого называет Данилу братом.
— Да вот, брат… Здесь-то и правда, худо мне, худо! Веришь ли, девку любую и ту Дмитрий себе забрал, — жалуется он Челядинцу.
— А ты, брат, не горюй — на Москве-то энтих девок — что лошадей у татар на базаре. Да и девки-то иным не чета, чисто что твои лошади, всякой масти для сласти. Э-э-э… — скалится да жмурится Данила, — таки есть сисясты да крутобоки!..
— «Э-э-э… сисясты!» — передразнивает его Федор зло и обиженно. — Дурак ты, брат! Любая она мне…
— А ты, Федя, не серчай, коли сказал что не так, не со зла я. Мы ведь, чай, родные с тобой…
— Ладноть! — машет рукой на Данилу Федор. — Чего уж…
— Ах, кабы девка-то еще вина принесла, я бы выпил, а, брат! — предлагает Данила. — Больно ноне ночь хороша!
Федор готовно идет к двери, приоткрыв ее, кричит в темноту:
— Глашка!
Воротясь к столу, вздыхает, крутит озабоченно головой:
— Пустым-то мне к Ивану идти неохота. Беда — Юрия предупредить не успеем.
— А и о том не печалуйся, — проворно, умело собирая со стола заветрившуюся закуску, мимоходом роняет Данила. — Поди, у князя Ивана-то я здесь на Твери не один таков. Думаю, уж какой молодец еще с вечера на Москву тронулся…
— Да ты что?! — подняв брови и открыв рот, Федор изумленно глядит на брата.
— А что? — смеется Данила на братово изумление. — Говорю же, хитромудр князь Иван! Истинно византийского ума человек!..
В низкой светелке духмяно от трав да корений. Зело запашисты пучки и метелки, коими обильно увешаны стены. Котора трава от сглаза, котора для приворота, которы от разных хворей, а которы и так, для одного дурмана и благовония. Сорванные в июне цветки да травки покуда не иссохли, не стлели и еще пуще живых, луговых, источают медовую сласть. От того ли меда, от иного ли кругом идет голова….
Серебряным блюдом выкатилась на небосклон луна. Невелико оконце, ан от той полной, сбредшей с ума луны светло в спаленке, будто в ранние сумерки. Хотя свет тот жидок и холоден. Кажется, черпай его руками да пей. В такие-то ночи русалки, сказывают, поют на болотинах…
Тело у Любы смугло, как у отрока, выгоревшего на солнце. Лишь высокие груди белы. Кожа возле малины сосков тонка и прозрачна — вот-вот порвется — и под ней видны нежные, тонкие жилки, по которым точится горячая кровь. Не рукой — сердцем слышит Дмитрий, как она горяча. А рука, что ж?..
Как ни ласков, как ни нежен он с Любой, ан все ему мнится, что больно шершава да заскорузла его ладонь для тех грудей, трепетных, будто белые голубицы. Но Люба сама с жадной страстью вжимается грудью под его пальцы, точно мало ей ласки…На опрокинутом лице рот закушен, глаза недвижно распахнуты, как у мертвой, однако не смертный холод во взгляде, а темная, счастливая мука да жар, от которого и мертвый, поди, взопреет. Сильные, широкие бедра распахнуты навстречу желанному семени…
Столь богата горем да бедами эта земля, что сердце и в любовной игре не находит покоя, не радости ищет, а утешения. На то и дана нам женщина, чтобы в видимых судорогах наслаждения излиться незримым плачем. Не семя сеем, но вопль и отчаяние, для которых нет ни звуков в голосе, ни слов на уме.
Перебивая запахи трав, в спаленке остро пахнет молодым потом, разгоряченной плотью, мускусом женщины и любви и горечью неизбывного одиночества.
Люба встает с постели, идет в огороженный легкой опоной угол, омывается. Слышно, как плещет в лохань вода.
Все? Ужели и в том, что так возлюбили люди, ради чего покинули они рай, так мало счастья? Одна лишь услада краткая и внезапная, как укус. Бедные, бедные люди…
И это ли грех перед тобой, Господи? Пошто так суров к чадам своим? Али и правда равны пред Тобой в грехе и тот, кто любит, и тот, кто убивает?..
Влажным льняным полотном Люба утирает пот с плеч и живота Дмитрия. Кожа его вздрагивает от прохладных прикосновений, как у лосного жеребца.
— Князь мой, князь, — шепчет она.
Он перехватывает руку ее с полотном в запястье, останавливает движение, говорит вдруг:
— Ан не быть нам, Люба, с тобой…
Рука ее замирает без сил, но отвечает она со спокойной улыбкой:
— Знаю… что ж… Я ведь и не льстилась на то… Мне бы лишь любить тебя — ив том счастье. Веришь ли, горький ты мой?..
— Прости… — Дмитрий гладит ее плечо, она же губами ловит раз за разом уходящую его руку. — Прости мне, Люба, что ввел тебя в срам перед Господом и людьми…
— И-и-и-и… — перебивает она его. — Нет на мне срама ни перед людьми, ни перед Господом. Срама-то в любви не бывает.
— Так ведь судят тебя.
— Что ж, пускай им… Лишь бы ты не судил… Да что ты, Митя, ныне печален?
— Чай, знаешь?
— Знаю.
Дмитрий вздыхает, ложится удобнее, уперев щеку на ладонь. От лунного света глаза его тихо светятся, точно вода в полночном колодце от яркой звезды, повисшей над журавлем.
— Матушка покуда молчит, не до того ей. А я ведь и сам знаю: жениться мне надобно для Твери… Слышишь ли?
— Слышу.
Чем она слышит — неведомо, но пальцы ее делаются еще нежнее, едва, будто сквозной теплый ветер, касаются Дмитрия. Нестерпимо от ее покорности и любви.
— Так женись. Разве я неволю тебя?
— Не обо мне речь.
— Да о ком же?..
— А что, Люба, сватался к тебе Федор Ботрин?
— Так ведь знаешь…
— Ну?..
— Да так, он уж было совсем наладился сватов засылать, да тятенька-то вмиг отвадил его, как прознал. Сам знаешь: Ботриных-то он не шибко жаловал.