Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи
Шрифт:

Ой, как счастлив был Дмитрий милостью хана в тот первый приезд в Сарай!

Ой, как доверчиво умилилась простодушная Русь Узбековым великодушием, встречая нового великого князя!

Но откуда, откуда было знать Дмитрию, что еще до встречи с ним хан вполне размыслил его судьбу?

Но откуда, откуда было догадаться Руси, что уже тогда, загодя размыслил он и ее, определив ей в князья иного, того, кто вскоре, по истечении пяти лет, встанет над ней оплотом хитромудрых, лукавых и темных ордынских законов?

Сколь загадлив, столь и непроницаем ум хана. И тем умом узрел он путь нового покорения Руси, за счет богатства которой роскошествовала ордынская знать. Пусть долог и увилист был путь. Рассчитывая на вечность, хан не спешил. Как игрок

в царские шахматы двигает резные фигуры по клеткам поля, достигая желанной победы, так и Узбек неторопливо, но верно подвигал людей и обстоятельства сообразно своим желаниям и целям.

Смерти же неугодных русских князей были для него лишь вехами на этом пути. И не беда, что кровавыми.

Аллах уготовил Узбеку место в раю.

Глава 7. Дмитрий. Смертные сны

Лишь в снах, пугливых и зыбких, счастлив был Дмитрий. В этот вечерний год сны одолели его; стоило впасть в забытье, из черной бархатной тьмы являлись пред умственными очами милые лики прошлого иль странные образы неведомого грядущего. Особенно часто снилось ему то, что — знал он — никогда уж не сбудется наяву.

Так, снилось какое-то поле, клочья тумана над полем от незнакомой реки, знобкая утренняя прохлада, хмурое, низкое, не проснувшееся от долгой ночи, серое, рыхлое небо с дальней, робкой, будто стыдливой, розово-алой полоской зари. Солнце уже восходит.

Сам Дмитрий в воинском облачении. Спит, но слышит, как тяжко, строго и радостно облегает тело железо, тянет руку меч, обвисший на паворзне; все видит Дмитрий в том сне: черненный серебром узор на наручах, золоченую луку седла, даже осевшую на носках сапог влажную пыль от клубящегося тумана — хоть потрогай руками. Белый конь под ним изряден и зол, роет копытом землю, в тревоге и нетерпении выгибает высокую шею, зубами пытаясь ухватить Дмитрия за колено. Дмитрий-то и сам рад бы пустить его вскачь навстречу врагу, ан отчего-то не смеет, и то томительное ожидание — главное в его сне. А за спиной его — неисчислимое войско, послушное не слову, а лишь малому движению руки. Тысячи глаз глядят на него и ждут, когда же он двинет их в бой. Над полками знамена, святые хоругви, темно и жирно горят харалужные наконечники копий. Владимирцы, тверичи, нижегородцы, переяславцы, московичи, суздоляне — вся Русь за спиной у Дмитрия сопряглась заедино в грозном, безмолвном строю. И тысячные туманы врагов видит Дмитрий. Твердой, безбрежной стеной, на коротконогих, приземистых лошадях, с вытянутыми на руках большими, сильными луками, необоримой тьмой движутся они издали, перекрывая зарю. Но, знает Дмитрий, солнце непобедимо, как Божия воля, неподвластно ни людскому, ни небесному мороку, взойдет в свой срок, не затмится, вот-вот ударит лучами через головы в лисьих шапках, и вместе с тем солнечным светом навстречу ордынской тьме двинет Дмитрий полки. И всходит солнце…

Воистину несправедливо и странно распорядилась Дмитрием жизнь и судьба. Рожденный воином, он не выиграл ни одного сражения. Да ведь ни в одном сражении — вот что особенно досадно ему — толком-то и не участвовал! Правда, под Бортеневом находился рядом с отцом, да ведь полки-то вел не он, но отец. Знать, оттого с таким постоянством и снится ему тот несбыточный сон — чужая доля, чужая слава и честь. Досадовал Дмитрий: чай, не дите он, чтобы чужой-то битвой в снах утешаться, ан все одно ждал и любил этот сон…

Или же снилось ему то, что было когда-то въяве и — знал он — больше не повторится. Чаще то были совсем простые, вроде бы незамысловатые сны, которых тем не менее нельзя было ни умом ухватить, ни пересказать словами. Али расскажешь кому про кувшинки на Тьмаке; про осязаемый до бегущей слюны вкус сизо запотевшей лесной черники, кою берет он горстями из берестяного лукошка дворовой девки, девка смеется, прячет за ладонью пухлые, вымазанные сладким ягодным соком синие губы; про запахи, что по ночам настигают его, точно и впрямь из далекой Руси доносит их ветер; али расскажешь

кому, что ныне лишь понимаешь и слышишь в тех снах то, что и составляет жизнь во всей ее милоте, что прежде было так обыденно, так доступно — и вовсе не замечалось. Ан, знать, замечалось, хранилось до времени в заветных ларцах, чтобы теперь негаданно, вдруг, хоть во сне возвратиться.

И вот что удивительно: не видел он здесь дурных снов. С тех пор как убил Дмитрий Юрия, оставили его ночные страхи, от которых, бывало, просыпался в холодном поту. Али и правда выполнил, что предначертано на роду? Так мало?..

«Пошто мало так, Господи, дел поручил на земле?..»

Впрочем, снилось, конечно, и страшное, но страшное в снах миновалось легко. Да и чем могли ужаснуть его сны, когда явь была безысходна?

Из близких чаще иных снилась матушка. То радовалась за него, то печалилась, то скорбела, то утешала.

«Не плачь о себе, возлюбленное чадо мое, но плачь о нас. Предаю тебя в руки Всемилостивого Бога и Пречистой Богородицы. Они спасут, только держись того, чему веруешь. Молитвы твоего отца и благословение мое во веки с тобой пребудут…»

«Пошто велишь плакать о вас?»

«Узнаешь…»

Матушка… И последние свои дни отдал бы Дмитрий теперь, чтобы утешить ее. Но разве утешишь?..

А вот Люба не снилась. Хотя Дмитрий звал ее в снах. Лишь однажды явилась. В простом льняном чехле с косым воротом, сквозь который видны были белые, нежные, точно кипень в одну ночь народившихся вишневых садов, тугие, высокие груди. Распущенные волосы мягкой волной льются почти до пят. От их ли тяжести голова откинута чуть назад, губы будто зовут к поцелую. Под чехлом жарко, призывно живет и дышит знакомое тело, заповедный и темный курчавый клин манит лаской…

Но глаза ее печальны и строги. Сказала:

«Теперь отпусти меня, Дмитрий».

«Что ж, теперь — твоя воля. Женой не была и вдовой не станешь. Будь по-твоему: отпускаю…»

А ведь еще по весне, когда побежали водой ладьи, с доверенным тверским купцом передал Дмитрий брату Александру письменный наказ заботиться о его подружии так, как должно было бы заботиться о вдове. От себя же тот дом загородный ей отказал и сельцо. Тогда же и передал ей распоряжение: отпущена.

С той зимы, как женился Дмитрий на Гедиминовой дочке, маялась Люба и его, и своей любовью. И любила, а просила отпустить ее в монастырь. Кляла себя перед Машей прелюбодейкой! Но ее ли вина в том, что без венца, ан крепче родительского благословения повязала их друг с другом судьба? Ведь, бывало, и Дмитрий зарекался видеть ее ради чести — ан над иными великой власти достиг, да над собой был не властен. И нет в том раскаяния! Как не было и греха в той любви! Хоть жарки и многогрешны, ох многогрешны были их ночи.

Сколь сладки, столь и мучительны воспоминания. Сильное двадцатишестилетнее тело князя помимо воли отзывается на те воспоминания неутоленной охотой.

Почти осязаемо — и на это способна душа — он представляет ее, единственную, кого любил до дна одинокого сердца. От увиденного умом глухо стонет сквозь сжатые зубы. Через огромные, немереные пространства, что их разделяют, чувствует Дмитрий, как теперь, в сей же миг, и она вспоминает его, шепчет: «Жаль моя, жаль…» — как одна она и умеет.

«Ах ты, Люба…»

И кажется Дмитрию: где-то в невидимой выси пусть бестелесно, не утоляя жажды, а все же совокупляются их желания. И дальнее может стать близким. Сие есть великая тайна. И точно чудится: скажи теперь слово — и услышишь ответ в звонкой степной тишине.

«Молись за меня!..»

«Молюсь».

«А что ж не приснишься?»

«Приснюсь…»

Пытается Дмитрий уснуть, но мысли про Любу не отпускают. Любимая-то всегда, сколь знаема, столь и загадочна. «Живи как сможешь», — сказал ей. Но, правда ли, сможет жить она без него? Конечно, уйдет в монастырь, примет постриг. В строгом подвиге усердных молитв и поста отмолит у Господа грех любви. И Господь зачтет ей усердие — искренние и в грехе неумышленны.

Поделиться с друзьями: