Долгий путь к себе
Шрифт:
Старательная ведьма через самое мелкое ситечко трусила осеннюю непогодь. Дождь сыпал мелкий, и по всему было видно — конца ему не жди.
Хмельницкий, косясь исподлобья на небо, оседлал коня, вывел за ворота, поставил ногу в стремя и вдруг поглядел на дом свой. Сердце заворочалось, защемило, будто в последний раз видел он им самим свитое и уже опустевшее гнездо.
«Соберутся ли казаки по такой погоде?» — тревожно подумал Богдан, неторопливо садясь на коня.
Договорились съехаться в Роще. Все — хитрые. Скакали кружным путем, все припоздали и собрались в одно время. Богдан, однако, умудрился объявиться последним. Так задумано было. Подъезжал, зорко вглядываясь
Вот Ганжа, Федор Коробка, Демьян Лисовец, Михаиле Лученко, Федор Лобода, Михаиле Громыко, есаул Роман Пешта, Клыш. Первые полсотни смельчаков.
— Давай, Богдан, ждем! — крикнул Роман Пешта. — Кто опоздает, спросит, о чем гуторили.
Богдан благодарно улыбнулся есаулу, отер мокрое от дождя лицо, спросил:
— Какое жалованье реестровому казаку положено? — И сам ответил: — Не все и помнят, потому что никогда того жалованья никто из нас не получал. Нашим жалованьем шляхта кормится. Кто из нас не брал в бою пленных? А какая за то была награда? Никакой. Коня возьмешь, и того отнимут.
Богдан говорил то же самое, о чем твердил в Варшаве Гунцелю, Адаму Киселю, Яну Казимиру. Говорил он теперь все это нескладно, как-то нарочито крикливо.
— Посылали нас летом на атамана Линчая, мы королю служили исправно и верно. Побили мы Линчая за то, что он громил арендаторов. Но разве у самих у нас сердце кровью не обливается, глядя на измывательства арендаторов над нашей верой? Не дашь ему, сколько попросит — в церковь не пустит ни живого, ни мертвого: не позволит попам ни отпеть, ни окрестить, ни обвенчать. А шляхта еще хуже: в кресты на наших православных церквах стреляют, попов наших из церквей гонят, грабят, истязают. Где защиту найти? Кому пожаловаться? Некому! Короля шляхта не слушает. Вот глядите! — Богдан вытащил из-за пазухи и поднял над головой королевское знамя. — На тайной встрече дал нам король это знамя, а еще дал привилей на двадцать тысяч реестра и другие всякие грамоты. Они хранятся в надежном месте. Мы и заикнуться о них не смеем: шляхте невыгодно, чтобы казаки были казаками. Ей выгодно, чтобы все мы были покорными холопами, чтоб гнули спины на их ясновельможные милости. Нет у нас, братья, иного выхода, как постоять за самих себя, за свою свободу, за свою веру — с оружием в руках.
— Взяться за оружие, говоришь? — без одобрения крикнул кто-то из казаков. — А где оно, оружие? С косой да серпом против крылатой конницы ты и сам не пойдешь.
— Татар надо позвать! — предложил казак Ганжа.
— Эко удумал! Татар мы били. Они на нас волками глядят.
— Братья! — воскликнул Богдан, ободрясь: призыва казаки не отвергли, о деле думают. — Братья! Помощи мы можем просить только у Москвы да у татар — они во вражде с Польшей. От Москвы помощи не будет. От старых войн и разорения не оправилась. Остаются — татары.
— С татарами сам говори, не через послов! — наказал Демьян Лисовец.
— Как повелите, так и будет, — ответил Богдан и наконец, зажигая, сверкнул словом, как клинком: — Соединимся, братья! Восстанем за церковь и веру православную! Истребим униатскую ересь и напасти. Будем, братья, единодушны! Зовите подниматься казаков и всех земляков ваших! Я буду вам предводителем, потому что вы этого желаете. Возложим упования на всевышнего! Он поможет нам!
Богдан кинул королевское знамя на шею коня, размахнул руки:
— Умрем друг за друга! — подошел и обнялся с Романом Пештой.
— Умрем друг за друга! — воскликнули казаки, и все начали обниматься, потому что это была смертная клятва.
ГЛАВА
ДЕВЯТАЯКонец лета и всю осень Иеремия Вишневецкий жил в Лохвице. Здесь была хорошая охота и любимый дом, легкий, светлый.
В Лохвице князь Иеремия переживал страшное для него осеннее ненастье. Убывало свету, мрачнела земля, и князя начинала изводить самая черная неприкаянность. Если натянуть до отказа тетиву, а стрелу так и не пустить, обвиснет тетива, стрела упадет к ногам. Так было и с князем: напряженный, неслышно звенящий изнутри, как клубок пчелиного роя, он в пору всеобщего увядания терял охоту жить.
— Скорее бы снег выпал! — сказал князь Иеремия за обедом, и у княгини Гризельды чутко затрепетали длинные ресницы.
Князь поморщился: Гризельда поняла, что его тяжкие дни начались. Она всегда и все понимает, как верная собака. Эти ее дрыгающие ресницы — единственное, что в ней не испортил Господь Бог!
Князь Иеремия даже про себя грубил княгине Гризельде, и ему было невмоготу от собственного безобразия.
— Третий день тучи. Как посмотрю на небо, разбаливается голова, — пожаловалась княгиня, потирая пальцами виски, хотя с головой было все в порядке. — Я велела затопить камин.
— Заплесневеть боитесь, — нехорошо съязвил Иеремия и отодвинул еду нетронутой. — Что ж, пойду к огню, даром чтоб не горел.
Ушел в каминную.
«Ему бы только меня не видеть», — подумала княгиня Гризельда, и глаза у нее застлало невыплаканными слезами.
Бог не дал ей красоты, а вот дал ли счастья? Она до сих пор не знала, любит или ненавидит ее князь Иеремия. Весь год он с нею нежен, но в эти ужасные осенние дни — он ее ненавидит. Ее, себя и все вокруг.
Княгиня повернулась в кресле: за ее креслом на стене — зеркало.
«Что может привлекать в этой женщине мужчину? Всей радости — шелковая кожа. Лицо никакое. Совершенно никакое… — и опять о князе, все мысли о нем. — Он — несчастен. Всему виной его страсть к театру истории. — Княгиня думать умела: она была дочерью Фомы Замойского, коронного канцлера в лучшие дни царствования Владислава IV. Она любила князя без памяти, но думала о его жизни, как судья. — Иеремия мечтал и мечтает вершить историю, — думала она, — а жизнь посылает ему роли самые ничтожные. Потому он так жесток, так неистов во всех своих делах».
Первой его войной была Смоленская. С пятитысячным отрядом он нагрянул под Путивль, потерпел неудачу, но сжег все села и местечки вокруг. Соединившись с Жолкевским, осаждал Курск, снова безуспешно, и с безудержной жестокостью отыгрался на Рыльске, Севске и других малых городках, за что и получил прозвище Пальё.
Осенью 1638 года, когда она была в свите королевы Цецилии Ренаты, князь приехал в Варшаву героем. Опять-таки не первым, а лишь одним из тех, кто разгромил казачье восстание Остряницы и Гуни. За ним установилась слава твердого человека.
Жестокость принимали за непримиримость, стремление выделиться выглядело стремлением повести за собой, показать путь: он ведь и своих холопов не щадил, свои села стирал с лица земли, искореняя червоточину свободомыслия.
«По сути дела, он страшный человек, — вынесла приговор княгиня Гризельда и снова увидала себя в зеркале. — Боже мой, какие бесцветные у меня губы».
— Я люблю его!
У княгини было одно желание: пойти лечь. Вот и голова разболелась. Но ей нужно было продолжать игру, которую она всякий раз затевала в такие дни. Клин вышибают клином: княгиня лечила князя от черной хандры черными ужасами.