Долгорукова
Шрифт:
— И дурных мыслей, — подсказал Александр с ухмылкой.
— Совершенно верно, Ваше величество, — обрадованно подхватил Боткин, — от дурных мыслей рождается ипохондрия. А от ипохондрии — бессонница.
— Ах, доктор, все-то я знаю — и про бессонницу, и про ипохондрию. От сего знания не легче.
— Я выпишу рецепт, аптекарь приготовит пилюли — успокоительные и снотворные...
— Вот-вот, — удовлетворённо возгласил Александр. — Пилюли всё-таки лучше добрых советов.
Вошла супруга — Катерина Михайловна. И у неё были свои жалобы.
— Видите, доктор, я стала быстро полнеть, — и она провела рукою по бёдрам. — Блюду умеренность в пище, придерживаюсь постов, однако же — вот...
Доктор пожевал губами, он был в затруднении.
— Мадам, должен вам сказать, что полнеют не только от полноценной пищи, но просто от нравственного, так сказать, удовлетворения. Вы его обрели, и этим всё сказано.
— Но позвольте, — обиженно произнесла она, — неужто я стану как бочка?! Неужто нельзя как-нибудь прекратить?..
— Морские купанья, верховая езда, деятельный образ жизни. Движение, движение и ещё раз движение. Движение — это жизнь, утверждали древние — отец медицины Гиппократ, Гален, Авиценна, Парацельс. Побольше двигайтесь.
— Ах, доктор, да нынче при этих ужасах, при том, что за каждым углом нас подстерегает злодей, можно ли без опаски гулять или ездить!
— Рекомендую вам как можно раньше покинуть Петербург, — уверенно высказался Боткин. — Что может быть лучше крымской весны?
— Вот видите, Ваше величество, и доктор советует, — капризно протянула Катя. — Это лучше для всех: для вас в первую очередь.
— Да, Ваше величество, должен заметить, что, по моим наблюдениям, вы стали хуже выглядеть, спали с лица, появились новые морщины, мешки под глазами, — Боткин мог позволить себе таковую смелость, какой не дерзнул бы и министр двора граф Адлерберг. — Я бы даже рекомендовал вам воды, например Эмс.
— Эмс? — рассеянно переспросил Александр. — Хорошо, я подумаю.
— Эмс, Эмс, Эмс! — захлопала в ладоши Катя. — Я хочу в Эмс. А потом в Ливадию.
Доктор счёл свою миссию законченной и попросил разрешения удалиться. Оно было дано.
— Саша, давай поедем в Эмс, — сказала Катя, ластясь к Александру. Она разрешала себе с некоторых пор обращаться к императору на «ты», но только тогда, когда они оставались вдвоём. «Ты» было возбранено во всех остальных случаях, даже при детях.
— Всё-таки сначала в Крым, милая. Я бы не хотел покидать Россию в такое тревожное время. И потом, нас будет сопровождать Лорис — это решено. При нём я чувствую себя спокойно, — неожиданно признался он.
— Ия, — согласилась Катя. — Что ж, начнём с Крыма. Но, пожалуйста, не будем откладывать. Эта гнилая петербургская весна опасна для детей. Вот и сейчас Гога кашляет.
— Я уж приказал готовить поезд, — объявил Александр. — Думаю, через неделю можно будет отбыть.
— Ах, как славно, какой ты милый, мой повелитель, мой Саша. Как все тебя любят, — восторженно проговорила она. — Мне принесли стихи покойного Фёдора Ивановича Тютчева, которые он посвятил тебе.
— Я всегда удивлялся его расположению ко мне. Он не был близок ко двору, чужд искательства. Пожалуй, даже желчен: его эпиграммы разили наповал высоких особ, могущих быть для него опасными, например Шувалова: «Пётр, по прозвищу четвёртый, Аракчеев же второй», — смеясь закончил Александр. — Я знаю эти стихи, о которых ты говоришь.
— Позволь, я прочту, — и не дожидаясь разрешения, с какой-то пафосной торопливостью начала:
Царь благодушный, царь с евангельской душою, С любовью к ближнему святою, Принять, державный, удостой Гимн благодарности простой! Ты, обнимающий любовию своей Не сотни — тысячи людей, Ты днесь воскрыльями её Благоволил покрыть и бедного меня, Не заявившего ничем себя И не имевшего на царское внимание Другого права, как своё страданье!.. Вниманьем благостным своим Меня призреть ты удостоил И дух мой ободрил и успокоил... О, будь же, царь, прославлен и хвалим, Но не как царь, а как наместник Бога, Склоняющего слух Не только к светлым легионам Избранников своих, небесных слуг, Но и к отдельным, одиноким стонам Существ, затерянных на сей земле, И внемлющего их молитвенной хвале. Чего же, царь, тебе мы пожелаем? Торжеств ли громких и побед? От них тебе большой отрады нет! Мы лучшего тебе желаем, А именно: чтобы по мере той, Как призван волей ты святой Здесь действовать в печальной сей юдоли, Ты сознаваем был всё более и боле Таким, каков ты есть, Как друг добра нелицемерный... Вот образ твой и правильный и верный, Вот слава лучшая для нас и честь.Как это просто, как задушевно, с какой искренностью, идущей от чистого сердца, писано! — восхищалась Катя. — Словно ты одарил его чем-то очень значительным, высоким.
— Да не одаривал я Фёдора Ивановича ничем, кроме благоволения, — развёл руками Александр. — Ни орденов, ни званий ему не жаловал. Кажется, это и в самом деле от чистого сердца сочинено. Нету никаких поэтических ухищрений.
— А ведь какой большой поэт! — продолжала восклицать Катя. — Он, несомненно, останется в веках.
Александр согласился — останется. Лёгкое угрызение совести кольнуло его. Тютчев служил по дипломатическому ведомству, и его первый патрон Нессельроде не соблаговолил представить поэта хотя бы к Владимиру третьей степени... Надо признаться: власть не жаловала поэтов. На них глядели косо — не государственное-де это занятие сочинять стишки. Исключение составлял незабвенный Василий Андреевич Жуковский, пестовавший его, наследника престола, в юные годы. Василий Андреевич внушал ему уважение к поэзии и поэтам. Примером оставался Пушкин. Он был недосягаем. За ним выстроились в ряд величины мал-мала-меньше.
Тютчев был ближе к Пушкину, нежели кто-нибудь другой. Однако служил, хотя мало выслужил: пост председателя Комитета цензуры иностранной. Звучно, да не злачно. Меж тем верил в своего государя, почитал его, как никакой другой из его собратьев по перу.
Ныне, оглянувшись в прошлое с высоты прожитых лет, Александр многое увидел, многое ощутил по-новому и многое уразумел. За придворной суетой, за увлечениями разного рода, за заботами правления он отдалил от себя многих достойных, в том числе Тютчева и Алексея Толстого, приблизил же ничтожных, совершал ошибку за ошибкой, убеждённый в своей непогрешимости.
То были уроки отца. Николай внушал ему, что монарх не может ошибаться, что каждый его шаг — верен и благословен самим Господом. И льстивые царедворцы внушали те же мысли. Теперь он видел всё по-иному, словно какая-то пелена спала с глаз. О, сколько ошибок было совершено! Иной раз непоправимых, замахнувшихся и на будущее.
Всё приходит поздно. И понимание, и прозрение, и опыт... И сожаления... Поправил бы, да телега жизни давно прогромыхала мимо, давно угас и звук её колёс. Не суждено... Это Герцен про него сказал: «Святая нераскаянность». Только святая ли?