Долгорукова
Шрифт:
Он все бумаги вывалил на стол Тотлебену без каких-либо комментариев. Пусть читает и принимает меры. Что до него, то он с удовольствием отправил бы весь этот бумажный сор в ретираду. Александр там милуется со своею прекрасною Катей и, несмотря на подробнейшее описание тяжких обстоятельств, в которых оказалась армия-победительница, предписывает «быстрый захват проливов» и всё в таком роде...
«Здоровье его огорчает... Моё... Небось очередную слезу пролил перед иконостасом». Николай зло выматерился, шевеля губами, шёпотом. Пусть адъютант думает, что он молится. Ожесточение накатывало волнами, такими же, как боль в сердце. Скорей, скорей отсюда. Хватит с него, сколько можно... Сделал глупость, принял назначение, вообразил себя полководцем... От главнокомандующего до говнокомандующего — один шаг, —
Война отвратительна. Сам брат Александр, посидевши в штаб-квартире некоторое время да поездивши по госпиталям, так и молвил да слёзы лил. У него с детства глаза на мокром месте. Слава Богу, наконец выбрался из этой скотобойни, из этой грязи, из этого позора пополам с триумфом. Всё оплачено — большой кровью и большими деньгами. Зато — чин генерал-фельдмаршала, Георгий...
Зачем, зачем согласился? Но разве он знал, разве мог вообразить, как страшна эта бездна. Без дна! Хотя знал — задела Крымская война. Краем задела, папа оберегал-оберегал да и помер. Более от огорчения, нежели от инфлуэнцы. Он полагал, что непобедим, и вдруг такой афронт!
Отныне только покой, только воды, лечение, развлечение, охота. Стрелять только в зверя или птицу. Николай чувствовал, что всё в нём сдвинулось и продолжает сдвигаться. Генерал-фельдмаршальский мундир был тесен, давил. Доехать бы в нём до Петербурга, а там чрез несколько дней скинуть, освободиться.
Ему всего-то сорок семь, а чувствовал он себя стариком, развалиной. Более всего хотелось покоя. И чтоб не было никаких мундиров, никакого строя. Война укоротила его век, укоротила ощутимо — Николай чувствовал это всем своим естеством.
Он развалился на ложе в своём отделении салон-вагона и просил не беспокоиться. Сам, без помощи денщика, снял тесный мундир, увешанный множеством звёзд и медалей словно рождественская ёлка, с чрезмерными эполетами, с голубой лентой Андрея Первозванного, стащил сапоги, сунул ноги в чувяки и почувствовал неизъяснимое облегчение. Вагон покачивался и подрагивал на временной колее, но это было всё равно покойней, чем в экипаже.
Он посмотрелся в зеркало. Залысины углубились, сетка морщин в углах глаз стала гуще, кое-где в пушистой окладистой бородке и коротких бакенах светились нити седины. А так — ничего. Усталость видна, её не спрячешь. Правда, супруга Александра Петровна, в девичестве принцесса Ольденбургская, наезжавшая его проведать, нашла, что он сильно сдал, и покручинилась. Мальчиков, Мишу и Петю, он привозить запретил: всё-таки война, мало ли что.
Теперь покой. Братец хотел было, чтобы он отправился в Берлин, на конгресс — надо, мол, подкрепить российское представительство. Николай не согласился: пусть политики сражаются языками и водят друг друга за нос. Это не его дело. Пока что главным событием берлинской говорильни стало покушение на дядюшку Вилли — его известили депешей. Какой-то фанатик, естественно социалист, тяжело ранил старика. Эти социалисты взбесились. Будто они не знают, что император Германии и король Пруссии — марионетка, притом ветхая, в руках князя Бисмарка, что он всего лишь символ без власти, которому механически отдают почести.
Вся власть в руках Отто фон Бисмарка. И естественно, что в Берлине он главное лицо, хозяин и распорядитель на конгрессе. Николай представил себе треволнения венценосного брата Александра, его надежды и его бессилие, да, бессилие. Бессилие победителя, жертвы которого не принимаются во внимание, а сама победа видится ничего не значащей. И впервые от души пожалел брата. Этакое унижение!
На Берлинском конгрессе, о чём Николай ещё не знал и что ему предстояло узнать по приезде в Петербург, было два дирижёра: Бисмарк на правах хозяина и лорд Биконсфилд на правах законодателя. Да, он был законодателем и объявил об этом в своей непреклонной речи, которая звучала речью победителя. Вечером он телеграфировал королеве Виктории: «Я не опасаюсь за результат,
ибо я сказал кому следует, что уйду с конгресса, если предложения Англии не будут приняты».Ультиматум лорда поверг в смущение даже Бисмарка, а Горчаков и Шувалов совершенно оторопели. Действительный статский советник Корецкий был отправлен в Петербург с подробнейшим донесением императору и за дополнениями к позиции, которую они намеревались занять.
Бисмарк попытался стать посредником и смягчить непреклонность Дизраэли. Он настоял на совместном обеде, узнав, что лорд приказал подать специальный поезд для отъезда британской делегации.
«После обеда, — писал Биконсфилд королеве, — мы расположились в одной из комнат. Он закурил, и я последовал его примеру... Мне кажется, я нанёс последний удар моему здоровью, но я почувствовал, что так поступить было совершенно необходимо. В таких случаях человек некурящий имеет вид подслушивающего мысли другого... Я провёл часа полтора в самом интересном разговоре исключительно политического характера. Он убедился, что мой ультиматум вовсе не был выдумкой, и, перед тем как пойти спать, я с удовлетворением узнал, что Петербург капитулировал». Наутро он телеграфировал её величеству: «Россия принимает английский проект об европейской границе Турецкой империи, военные прерогативы и политику султана».
Петербург вынужден был капитулировать: на него давили со всех сторон. Турецкий посланец Кара-Теодори, паша довольно потирал руки. У повелителя правоверных султана Абдул-Хамида были все основания считать себя отмщённым за военное поражение, Кипр был невеликой платой за столь важные уступки, которые пришлось сделать России.
Румынские делегаты Братиану и Когылничану были допущены лишь на десятое заседание. Они, как, впрочем, всегда, сидели меж двух стульев, несмотря на то что Россия выторговала им с немалым трудом полную независимость. Они по-прежнему требовали себе южную Бессарабию, дельту Дуная со всеми рукавами и островами и даже денежное возмещение её расходов. Но тут более всего восстал Бисмарк:
— Вы, господа, должны быть удовлетворены главным: Румыния признается суверенным государством. Кроме того, Россия настояла на передаче вам Добружди. Побойтесь Бога: Добружда куда обширней южной Бессарабии и населения в ней на восемьдесят тысяч больше. У вас непомерные аппетиты и менее всего заслуг. Вы здесь просители, не более того... Никаких требований! Благодарите Россию: она билась за вас.
В кулуарах он сказал Шувалову, с которым был в приятельских отношениях:
— Экие наглецы эти румыны: никакого чувства благодарности, устроили торжище, словно они первые на пиру победителей. — И добавил, смеясь: — Румын вовсе не национальность, а профессия. Дождёмся того, что они станут почитать турок как своих благодетелей.
Шувалов записал его слова: «Мы с вами останемся друзьями на конгрессе, но я не позволю Горчакову снова влезть мне на шею и обратить меня в своей пьедестал». Он передал их императору. Но к завершению конгресса, когда этот настырный лорд Биконсфилд, сделав своё дело, отъехал в Лондон холить свою подагру и пирог был наконец поделён, князь Отто снова сошёлся с князем Александром. Отчего бы нет, если они с Шуваловым возобновили предложение о заключении наступательного и оборонительного союза между Германией и Россией. «Отчего бы нет», — уклончиво ответил Бисмарк. Он сослался на то, что это слишком важный вопрос.
— Однако, дорогой Отто, что такой союз уже был заключён между дядей и племянником, — возразил Горчаков.
— Дождёмся, когда дядя придёт в себя, — ответил Бисмарк, подумав: «Странные люди эти русские вельможи, будто они не знают, что их любезный «дядюшка» уже давно ничего не решает. Решаю я, один я, его же величество, король и император, ставит свою подпись под моим решением».
«Они» знали. Однако надеялись — даже дипломату порою хочется надеяться. Не знали они одного: Бисмарк и Андраши были в сговоре, вели тайные переговоры о тайном же союзе двух германоязычных государств, острие которого направлено против России. Франц Иосиф их благословил, благословил и наследник Вильгельма, его внук Фридрих-Вильгельм, будущий Вильгельм II. Ему придётся долго дожидаться своего наследства: дедушка умрёт на девяносто первом году жизни, спустя два с лишним десятилетия после конгресса.