Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Долгожители (сборник)

Маканин Владимир Семенович

Шрифт:

– Да при чем здесь Куликово поле?

– Как при чем?.. Позволь вам снести багратионовский дом, вы завтра же…

– Да какой же он багратионовский? Князь лишь однажды ночевал в нем, да и ночевал ли, неизвестно!

– Вы дадите мне говорить?

Собрание заволновалось: «Дайте ему сказать!» – «Гибнет старая Россия!» – «Зачем затыкаете рты?» – возможно, что домишко особой или даже малой ценности не представлял, но нерв людской был задет. Человек пять тянули руки, нацеливаясь попасть в ораторы или хотя бы, если не выгорит, пошуметь с места. Зам растерялся. Зам уже пожалел, что собрал народ не после обеда,

а до: голодного, даже и в пустяке, уговорить, разумеется, куда труднее; как вдруг кто-то тихо произнес:

– Сносят…

Голос был тих, особенно при повторе:

– Братцы, сносят…

Сказавший сидел у окна – он увидел случайно; не ожидавший, он тихо позвал, после чего, кто быстрее, кто медленнее, стали грудиться, собираясь у окон. Игнатьев тоже подошел. Через головы сотрудников он видел – дом не только сносили, его уже наполовину снесли и даже больше, чем наполовину. Дом походил на обломок зуба. Кусок крыши и одно-единственное оставшееся окно второго этажа непонятно на чем держались. А огромный металлический шар вновь раскачивался, набирая инерцию для удара, может быть, последнего.

Игнатьев ушел: он ушел тихо и в ту самую минуту. Он скользнул глазами по затылкам сотрудников, прильнувших к окнам (им еще предстояло обсудить и вынести все-таки решение), и вышел. Тут Игнатьев впервые, кажется, подумал про реку с быстрым течением. Мысль была как подсказанная. «Экая быстрая река – жизнь. Сносит течением – и все тут дела», – подумал Игнатьев и рядом же, в параллель, подумал о том, что он довольно ловко и вовремя с этой говорильни ушел. Он еще подумал, и тоже логично, что после бессонной ночи неплохо бы стакан горячего крепкого чая. И водки. И только тут в нем что-то сломалось.

2

– Восемь дней, – говорили они с укоризной. – Целых восемь дней.

А Игнатьев никак не мог понять, почему восемь. Он-то считал дни.

Наконец до него дошло, что они отметили рабочие дни, за вычетом суббот и воскресений, потому что это было для них главное: они, пришедшие, были с работы. Замдиректора, а с ним толстуха из месткома. И бодряк-инфарктник Тульцев, которого они прихватили на предмет личного контакта… Они пришли с визитом втроем, Сима открыла им дверь, встретила спокойно и указала рукой налево: «Там он, в комнате… Полюбуйтесь!» И теперь они любовались.

– Н-да, – сказал замдиректора. – Картинка.

Тульцев тоже сказал:

– Пейзаж после битвы.

И только толстуха из месткома сразу взяла верный (она всегда брала верный) тон:

– Сережа, мы не будем к тебе приставать, не будем расспрашивать, – мы знаем, с тобой что-то стряслось, и вот ты уже восемь дней… пьешь.

Она выговорила и преодолела это трудное слово; когда кто-то преодолевает трудность, остальные чувствуют, что как бы тоже преодолели. Теперь все они заговорили, и будто бы разом. Игнатьев как сквозь дрему слышал и видел их, – но себя он не видел, – давно не брившийся, всклокоченный, с красными глазами, он валялся на своем диванчике, одетый и помятый… Зам говорил гневно. Зам тыкал пальцем:

– Нет, нет, надо ему принести зеркало, да побольше, – пусть-ка посмотрит, пусть!

А инфарктник Тульцев, присевший на краешек дивана, склонив шею к Игнатьеву, шептал:

– …У тебя прекрасная семья. У тебя прекрасная жена. У тебя все великолепно на работе, – что с тобой,

скажи, я же твой друг.

Игнатьев пробубнил:

– Нельзя и выпить человеку.

– О! – сказал зам.

Игнатьев (теперь он себя увидел) шумно и виновато вздохнул.

Вошла Сима.

– Вы с ним не церемоньтесь. Вы с ним пожестче! – сказала она, суровая.

– Да мы и так, – сказал Тульцев.

– …Пьет и валяется – делать ничегошеньки не хочет, – продолжала Сима. – Даже с ребенком заниматься не желает. Ни разу за продуктами не сходил.

Тульцев покачал головой:

– Что ж ты так, брат, нехорошо…

Все помолчали.

Пора было заканчивать, и зам сказал:

– Не стану я тебе ничего объяснять – не маленький. Единственное и последнее: если не выйдешь на работу, – я подписываю приказ.

Они ушли. Сима, проводив их, гремела теперь на кухне посудой. Вернулся вдруг Тульцев. Зашептал на ухо, хотя были вдвоем:

– Сережа, ты пей, пей, если сразу бросить не можешь. Пей, но на работу завтра же выйди – понял?

Он спешил сказать. Он хотел быть сам по себе. (Однако же и нагнать остальных, уже ушедших, тоже хотел.)

– Сережа, – шептал он, – ей-богу, приказ заготовлен: восемь дней прогула, – это же черт знает!.. Выйдешь – а?

– Выйду, – кивнул Игнатьев.

– Завтра же, Сережик, завтра же. И убери ты это. – Он пнул ногой одну из бутылок под диванчик, где она без промедления зазвякала о другие. – Пей в гостях, пей в ресторане, но не дома… Если денег нет, одолжу.

И вновь чуть ли не молитвенный шепот:

– Выходи. Слышишь, Сережик, завтра же…

И убежал.

Игнатьев встал. Шаги дались ему тяжело, подумалось, что направился он куда-то очень далеко – а направился он в ванную, прихватив электробритву. Сев на край ванны, он тупо уставился в угол зеркала и брился. Ему казалось, что с этого начинается день – значит, с этого начинается жизнь. Он сто раз видел в кино такую сцену (могла бы в расхожем стиле называться начало или, скажем, перелом). Он сбросил помятые брюки. Напустил в ванну воды, но передумал – просто встал под душ. В комнате он не то чтобы попробовал, а лишь подумал сделать уборку: вынул одну из бутылок, близкую, выудил кое-как вторую, а затем, обессилев, снова лег в постель.

– Сима! – позвал он.

– А?

Она появилась тут же. Она, конечно, слышала, как он брился.

– Завтра выхожу на работу, – сообщил он.

Она заплакала:

– Правда?

– Правда.

Она пригладила ему волосы. Движение было быстрое, искреннее:

– Сережа… Ты же простил меня, ну зачем ты пьешь?

Она плакала.

– Ну да, со мной было все это – согрешила. Как помрачение было. Но прошло, но ведь прошло, Сережа. Я ведь каялась, но, если хочешь, еще буду просить, – прости меня…

Она села рядом, на краешек. Так сидел и Тульцев.

– Ну пил – я понимаю, ну забыться хотел – я понимаю, но хватит же, хватит, мой родной, мой любимый.

Движением руки она обмахнула с милых своих щек слезы:

– Нет, Сережа, гляди на меня – не отворачивайся, я хочу видеть глаза…

Она, обняв, повернула ему голову, чтобы смотрел прямо. Она называла это – заглянуть в душу. Он смотрел в глаза, а потом на ее истончившиеся руки, на плечики – она сохла изо дня в день: выходных тут не было, все дни были рабочие.

Поделиться с друзьями: