Дольмен
Шрифт:
Елена, с треском распахнув окошки в доме, наносила воды от колонки и полила заждавшиеся растения. Потом отправилась проведать соседку, приглядывавшую за домом. Звали ее тетя Оля Учадзе. Соседке было за девяносто, но она вовсю возилась в огороде – полола грядки. Тетя Оля, встав с коленок и отряхнув с подола фланелевого халата землю, пригласила Елену в дом, в низкую кухоньку, где по стенам висели связки чеснока и горького красного перца. Дом у соседки, хоть жила она одна, был большой, каменный, в полтора этажа, впрочем, у нее имелись дети и внуки в городе, часто сюда наезжавшие. Сняв фартук, надетый поверх кацавейки, тетя Оля принялась угощать гостью салатом из редиски – с цицматами, с кинзой, с разным луком: слизуном, пореем, репчатым.
– Все свое, не покупное, без нитратов, – хвалилась соседка.
– Вот Медея-то не дожила до весны, – говорила Елена, тщательно пережевывая жесткую пищу, – вроде ведь такая крепкая была, а возраст все ж таки взял свое.
– Да-а, – протянула тетя Оля, – я уж думала, она никогда не помрет.
– Отчего? –
– Так.
Хозяйка поставила на стол блюдо с сушками к чаю, села на табуретку и начала говорить:
– Ты вот, Лена, не видала ее в 67-м, когда она опять объявилась здесь, а я видела. Ты, может, не знаешь, она ведь сестра моей матери, хоть и приемная. Ее младенцем в семью подкинули, чуть ли не в тот же день, когда моя бабушка сгинула, ушла в горы и не вернулась. Искали, искали ее – так и не нашли. Мой дед Медею и воспитал как родную, на ноги поставил, выучил, все честь по чести. Мы ведь русские, муж только у меня грузин, царствие ему небесное, хороший был человек.
Медейка, когда пропала в 37-м-то, так все грешили на ее мужа, Яна, мол, он ее порешил. Труп не нашли, но его все равно посадили, так он и сгинул где-то в России. А она, вишь как, через тридцать лет является! И ни капельки не переменилась, какая была, такая и осталась. В тридцатые я, конечно, совсем мелкая была и Медею мне часто видеть не доводилось – она ведь тогда важная была, куды! Жена самого Тугарина! А он был уполномоченный ЦИК, главный по ударной стройке! Сюда она почти не показывалась – зачем ей, но один раз, в 37-м как раз, приехала: у ней платье было такое с листочками ивовыми, как сейчас помню, и шляпка с перышком, я в жизни шляп на бабах не видала – какие шляпы у нас в горах! – а она в шляпе, кекелка, да еще с пером! Мы, дети, все попрятались, выглядываем, кто откудова, – она входит, вот сюда, вот в эту самую дверь, и что-то с мамой моей начинает тарабарить, видать, важное. А потом, Лена, вижу я ее спустя тридцать лет, опять она входит в эту самую дверь, платья с лис точками на ней уже нет и в помине, да и какое платье: зима стоит на дворе, и шляпы тоже нет – но с лица она ничуть не переменилась. Матери моей было уже… она 83-го года, значит, 84, мне – 37, Медее, змее, – 77, а выглядывала она моложе меня. Вот как такое может быть, скажи ты мне? Вроде проспала где-то эти тридцать лет, в гробу каком-нибудь хрустальном, а потом ее пробудили, она встала и пошла. И к нам заявилась, кекелка! Маму мою чуть кондратий не хватил. Да она и умерла вскоре после этого. И за Медеей, ты ведь знаешь, хвост из троих ребятешек: два мальчонки одинаковые, а один разный, говорит, приемыши. Оттуда она их привезла, где оружие всякое собирают, автомат этот еще Калашников сделал впервой-то. Своих детей: твоего отца – Сашу да Леню, старшого, – бросила тогда, в 37-м, на чужих людей, а приемышей, вишь, откопала откедова-то. Сама она в ватнике, и дети все тоже в чем попало, как бичи какие али цыгане, прописки у них нет, ничего нет, квартиру их шикарную тогда же, в 37-м, как Яна арестовали, конфисковали. С пропиской в Сочи в 67-м было трудно – вот она и сунулась к нам. В этом доме ведь они, все восемь сестер, и выросли: и мама моя, и Медейка-подброшенка тоже. Мама пожалела их, выделила кош, у нас там прежде кукуруза лежала да орехи, хурда-бурда всякая. Еще и участок земли ей прирезали от нас, в сельсовете все честь по чести оформили. А уж пацанва хулиганье оказалась! По садам лазили, всю хурму обдерут, бывало, где что плохо лежит – все подтибрят. А Медея за них горой стояла. Да 90-е-то годы со всеми тремя разобрались: одинаковые одинаково погибли – в бандитской перестрелке, а третий – от передозировки помер.
– А отчего она умерла? – задала глупый вопрос Елена, размачивая очередную сушку в чае. – Вроде не болела, вы говорили.
– Не болела. Кто ж его знает, у всякого свой час, как ты ни выглядывай молодайкой, как ни хорохорься, а пришел час – и всё: не стало Медеи Лавровны Тугариной. Накануне-то она пришла ко мне, да я уж, никак, рассказывала тебе?
Елена была вся внимание, и старуха, обтерев губы ладонью, продолжала:
– Мы с ней, Лена, не так чтобы шибко ладили, хотя по соседскому делу нельзя, конечно, не ладить. Но пришла она, пришла ко мне и говорит: Олька, говорит, – Олькой звала, как вроде мне все 7 лет, – не хочу, говорит, я, где все, лежать, а хочу, говорит, остаться подле своего дома, лицом к солнышку, к восходу, как умру я, завещаю, – строго так, говорит, завещаю! – похороните меня в богатырской хатке, а на кладбище, говорит, не носите. И умерла ведь там, в этой каменной хатке, на третий день только хватились, да ты уж про это все знаешь. А вот не послушались ее, похоронили по-людски на кладбище, не самоубийца ведь она какая, где попало лежать, и не абхазка, те тоже, бывалоча, во дворах своих хоронят, прямо под окнами. Да вот, Лена, стала последние дни сниться мне Медейка! Приходит, опять вроде в зеленом своем платье 37-го-то года, с листочками которое, в шляпе соломенной, и говорит: «Я тебя, Олька, не шлепала при жизни, так сейчас отшлепаю: ты зачем меня не послушалась, я тебя добром просила, а ты вон что – не настояла, ну так смотри у меня, берегись!» Да на вторую ночь опять заявилась и пальцем мне грозит, а на третью… вошла в дверь, перо из шляпы выдрала, обмакнула в ткемали и на стенке неприличное слово написала, обозвала меня по-нехорошему. – Старуха
помолчала значительно и продолжила: – Вы-то что – вы люди пришлые, знать ее не хотели. – На протестующий Еленин жест тетя Оля повысила голос: – Знаю, все знаю, сама она не больно-то вас жаловала, нагнала тебя даже однажды, а вот, вишь как, оставила все ж таки всё тебе, а не мне, хоть мы с ней с 67-го года и до последнего ее часа соседствовали и всё это прежде наше было. Ты, конечно, внучка, а я-то ведь тоже – не седьмая вода на киселе: считай, племянница. Да уж что теперь говорить!Старуха опять замолчала и, утерев фартуком пот, выступивший на лице после третьей кружки горячего чая, высказалась:
– Думаю я, Лена, что сны эти не простые, вещие сны, не таковская она была женщина, Медея-то Тугарина, чтобы просто так с бухты-барахты присниться! Думаю я, Лена, что зовет она меня, скоро и мне пора.
– Да ладно вам, тетя Оля, – запротестовала Елена, – вы еще вон какая крепкая!
– Как тебе не крепкая! Кости ломит, к дождю особенно, зубов нету!
– Зубов и у меня нету, – засмеялась Елена. Всё это, или почти всё, она уже слышала от тети Оли. – Тетечка Олечка, – проговорила Елена умильно, – а не одолжите мне пару ведер, только не пластмассовых, хочу растения Медеины полить. Раз уж приехала…
Старуха дала ей ведра, и Елена отправилась к себе. После встречи с соседкой уверенность Елены в том, что надо сделать попытку, только укрепилась.
На следующий день она с утра отправилась на другой конец села, к Галактиону Хаштария. Домой воротилась с бутылкой бараньей желчи и с эмалированным ведром, которое с отдачей попросила у жены Галактиона.
На подоконнике раскрытого окошка сидел ворон Загрей, с гладкими, блестящими черными перьями, и искоса поглядывал на нее. Елена обрадовалась живой душе в доме, поздоровалась с вороном. На «здрасьте» он ей каркнул опять по-иностранному: «Шерейпхум!»
– Вот еще заморская птица выискалась, – проворчала Елена. – Есть-то небось хочется? Или попировал уже у Галактиона, бараньих потрошков отведал? Хотя нет, там два пса, не пустят тебя, да и свиньи есть, те всё подберут. На вот, я тебе колбаски докторской припасла, колбаску-то любишь?
Ворон не стал ломаться, склевал, что дали, а насытившись, «спасибо» не сказал и вылетел вон.
Дел у Елены оказалось невпроворот. Тетя Оля как-то оговорилась, что на чердаке Медеином полно старых вещей. Елена хотела найти какой-нибудь большой чан или котел, чтобы вскипятить молоко, четыре ведра: свое, да Галактиона, да два тети Олиных у нее были, – но не мешало раздобыть еще что-то.
Действительно, чердак оказался завален старьем. На железной кровати с голой панцирной сеткой лежала кверху ножками другая кровать, третья, разобранная на спинки и сетку, стояла у стены. Стол лежал на боку, стулья громоздились, составленные один в другой; всюду, в пыли, валялись разбросанные детские книжки и тетрадки. Елена подняла одну тетрадь и прочитала: «Тетрадь ученика 5-го класа, средней школы 53 Тугарина Андрея». Пошла дальше и споткнулась о махровый от пыли велосипед «Школьник» с одним уцелевшим колесом. «Сесыппуна!» – услышала знакомое и увидела вверху, на балке, ворона.
– Фу, напугал! – махнула на него рукой. Ворон каркнул на своем птичьем языке и, слетев вниз, уселся на изнанке сиденья верхнего стула, сложил поудобнее широкие крылья.
– Вот фон барон! – проворчала Елена и двинулась дальше – от ее ноги покатился красно-синий мяч. В дальнем углу чердака лежал кверху брюхом комод, она наклонилась и выдвинула ближайший ящик, оттуда вывалились заношенные мужские вещи: трусы, майки, носки, брюки. Елена огляделась: вещи снизу, из дому, все до единой, были сосланы сюда, наверх. Но кухонной утвари тут не имелось. Это были вещи из большой комнаты, где жили теперь растения, которым столы, стулья, кровати, шкафы, одежда, мячи, велосипеды, книжки и тетради были без надобности. Внезапно ворон, нарушив мертвую тишину, проорал на чистом русском языке: «Р-рота, за мной!» – пролетел мимо, задев ее щеку концом черного крыла, и вылетел в чердачное оконце. Елена остолбенело глядела вслед удалой птице.
Первым делом, так или иначе, надо было запасаться молоком. Она залезла под дом, стоявший, как избушка на курьих ножках, на каменных сваях, и вытащила оттуда тачку с двумя огромными колесами. С тачкой и пошла в магазин, который по привычке звали сельпо, – тетя Оля, во всяком случае, так звала, – стоял он посреди поселка, рядом с двухэтажной, в желтой побелке, конторой, и, в отличие от прежних времен, чего только в магазине не было. Тетя Оля сказывала так: ведь говорили старые люди, наступят-де такие времена, когда на прилавках все, что душа пожелает, будет, а денег, чтоб купить, не будет. Видать, как раз и пришли эти времена. В магазине никого, кроме продавщицы, не оказалось, поэтому Елена с самым независимым видом попросила у неприступной армянской девушки, щелкавшей семечки из ладного цветного пакетика – а не из газетного кулька, как бывало, – сто двадцать пакетов кубанского молока.
– Ско-олько? – изумилась продавщица, мигом переставшая клевать семечки.
– Сто двадцать, – осторожно отвечала Елена.
Продавщица некоторое время в изумлении рассматривала Еленино лицо, потом дернула плечами:
– Не могу. Оптовая закупка. И что я другим покупателям скажу, спросят: почему молоко не привезли, а сегодня уже не привезут, завтра только.
– Девушка, красавица, пожалуйста, очень надо, – умильным голосом зачастила Елена и добавила магическое: – Я ведь доплачу.