Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но бритвы-мачете не нашел.

Отчаявшись, он щелкнул телефоном пару снимков предполагаемого орудия преступления и выслал в редакцию «Лезвия» мейл с вопросом: говорят ли им что-нибудь эти фотографии?

10

Весна как пришла, так и ушла, и вечером, шагая по Мицкевича в пиццерию «Модена», где он условился с Вильчуром, Теодор Шацкий продрог до костей. Старый полицейский и слышать не хотел, чтобы встретиться на Рыночной площади, он — по его выражению — не терпит этот зачуханный скансен [20] , и Шацкий, который жил в Сандомеже уже достаточно долго, понял, что тот имел в виду.

20

Скансен — здесь: музей под открытым небом.

Название произошло от этнографического комплекса в Стокгольме.

Сандомеж, если разобраться, — это два, а то и три города. Третий — район стекольного завода по другую сторону реки — был памятью о тех временах, когда партийцы решили превратить мещанский, религиозный город в промышленный центр и отгрохали там гигантский стеклозавод. Район понурый, страшноватый, пугающий своей бездействующей железнодорожной станцией, невзрачным костелом и огромной фабричной трубой, которая, когда ни посмотришь с высокого левого берега Вислы — днем ли, ночью ли, — портила панораму Подкарпатья.

Жизнь фактически протекала в городе номер два. Это был небольшой район, меньшую часть его (и слава Богу) занимали панельные дома, в основном же здесь находились односемейные домики, школы, парки, кладбище, воинская часть, полиция и автовокзал, маленькие и большие магазины, библиотека. Этакий типичный польский городок гминного значения, разве что более ухоженный и более привлекательный, ибо, в отличие от иных, был он расположен на холмах. Но на фоне польской глубинки остался бы неприметен, если б не город номер один.

А город номер один — это Сандомеж с почтовых открыток, это город отца Матеуша и Ярослава Ивашкевича, это расположенное на возвышенности чудо из чудес. Панорама города неизменно восхищала каждого, в нее-то в свое время и влюбился Шацкий. Он все еще приходил на мост только затем, чтобы взглянуть на возвышающиеся на склоне дома величественное здание Коллегии, на башни ратуши и кафедрального собора, на ренессансный щипец Опатовских ворот и громадину замка. Смотря по тому, какое было время года и дня, вид этот всякий раз представлялся иначе и всякий раз у него перехватывало дыхание.

Увы и ах, но Шацкий уже знал, что эта панорама напоминала нечто итальянско-тосканское только издали. Внутри же Старого города все было донельзя польским. Слишком далеко был Сандомеж от Кракова и в первую очередь от Варшавы, чтобы стать курортом типа Казимежа-Дольного. А заслуживал во сто крат больше, будучи городом красивым, а не деревней с тремя ренессансными домиками и дюжиной гостиниц, где в уик-энд любой польский начальник мог поразвлечься со своей милашкой. Находился он на отшибе, а потому на очаровательных улочках старинного Сандомежа попахивало скукой, пустотой, польской безнадегой и «зачуханным скансеном». Уже после полудня исчезали школьные экскурсии, старые жильцы прятались по домам, потом закрывались немногочисленные магазины, а чуть позже — закусочные и бары. Случалось, что уже в шесть вечера Шацкий, идя от замка к Опатовским воротам, не встречал на улице ни единой живой души. Одно из красивейших мест в Польше было опустевшим, вымершим и удручающим.

Шацкий и вправду почувствовал себя лучше, когда спустился по улице Сокольницкого и вдоль Мицкевича зашагал к «Модене». Появились автомобили и люди, заполнились магазины, кто-то ел пончик, кто-то бежал к автобусу, кто-то кричал женщине на другой стороне улицы: «Сейчас-сейчас, минуточку». Шацкий с облегчением вздохнул — он боялся признаться самому себе, что очень тосковал по настоящему городу. В такой степени, что даже его подобие, каким был Сандомеж, заставляло сердце учащенно биться.

«Модена» была захолустной, шибающей в нос пивом забегаловкой, но, чего греха таить, — здесь подавали самую вкусную в Сандомеже пиццу; из-за аппетитной «романтики» с двойной порцией моцареллы холестерин Шацкого подскочил, и, поди, не один раз. Инспектор Леон Вильчур, как и положено городскому сыщику, сидел, прислонившись к стене, в самом темном углу. Без куртки он казался и вовсе тощим, и Шацкому вспомнился аттракцион «кривые зеркала», который он посещал в школьные годы. Кожа да кости.

Он молча сел напротив старого полицейского и стал перебирать в уме вопросы, которые хотелось задать.

— Догадываетесь, кто это сделал?

Вильчур взглядом одобрил вопрос.

— Ума не приложу. Не знаю никого, кому бы хотелось и кто бы извлек из этой смерти какую-то выгоду. Я бы грешил на кого-то из пришлых, но наверняка это дело местного.

Не верю в чужаков, которые бы вот так постарались.

Сказанное, по сути, давало ответ на все ключевые вопросы Шацкого. Пора переходить к дополнительным.

— Пиво или водка?

— Вода.

Шацкий заказал воду, а себе — колу и «романтику». После чего стал вслушиваться в скрипящий голос Вильчура, составляя в уме протокол расхождений между рассказом старого полицейского и слащавой историей Соберай. Сухие факты были те же. Гжегож Будник был «всегда», то есть с 1990 года, сандомежским депутатом с несбывшимися надеждами на кресло бургомистра, а его покойница жена Эльжбета, моложе его на пятнадцать лет, учительница английского в престижном лицее, занимающем здание старой иезуитской Коллегии, вела для детей всевозможные художественные кружки и принимала участие во всех местных культурных мероприятиях. Жили они в доме на Кафедральной, в том, где, по рассказам, некогда квартировал Ивашкевич. Люди средних доходов, бездетные, стареющие общественники. Непричастные к политике. Но если приклеить им ярлыки, он — из-за своего прошлого в Национальном Совете ПНР — был бы красным, а она — из-за участия во многих инициативах католической Церкви и едва заметного проявления веры — была бы черной.

«В каком-то смысле это символ нашего города, — рассказывала Соберай. — Люди с совершенно разными взглядами, с разной историей, теоретически с противоположных сторон баррикады. Но способные договориться, когда речь идет о благе Сандомежа».

— В каком-то смысле это символ нашей дыры, — объяснял Вильчур. — Сначала красные, а потом пришедшие им на смену черные хотели что-то доказать избирателям, но быстренько рассудили, что во благо личных интересов им лучше договориться меж собой. Недаром Городское управление расположено в старом доминиканском монастыре с видом на синагогу и еврейский квартал. «Чтоб не перестали забыть, что есть хорошо для гешефт», — произнес он, подражая говору старых евреев. — Не буду вам читать лекцию по истории, но вкратце все выглядело так: при красных город был дрянь. Хорошим считался Тарнобжег с его добычей серы, терпимым — стекольный завод за рекой, а здесь — только насмешки над образованщиной, а она ведь к тому же была в основном в сутанах. От Варшавы даже дорожные знаки указывали на Тарнобжег. Голь перекатная, зачуханный скансен — вот что здесь было. Но пришло новое, люди обрадовались, правда, ненадолго, потому что по ходу дела оказалось, что это не город, а атеистический нарост на здоровом организме Церкви. Из кинотеатра сделали Дом католика. На Рыночной площади принялись отправлять богослужения. На прибрежных лугах установили Иоанна Павла высотой с маяк, теперь там вроде бы даже неудобно устраивать общественные мероприятия, там только на прогулке собаки гадят. Ну и снова-здорово — зачуханный скансен, где больше костелов, чем закусочных. А потом к власти вернулись красные и после минутного замешательства оказалось, что если на горизонте неплохой гешефт, то ой-вэй, ой-вэй, на этом могут выиграть и бывшие, и настоящие слуги народа. К примеру, если на возвращенных костелу землях поставить магазин или автозаправку.

— Принимал ли в этом участие Будник?

Вильчур замялся. Он снова заказал воду, но так торжественно, будто просил принести двадцатипятилетний виски.

— Я по тем временам работал в Тарнобжеге, но люди сплетничали.

— Это Польша, здесь вечно сплетничают. Я слышал, что он никогда и ни во что не был замешан.

— Официально, да. Но ведь Церковь не обязана организовывать торги, она может продать все что захочет, за сколько захочет и кому захочет. Вся эта история выглядела довольно странно: сначала, искупая учиненную коммунистами несправедливость, город, не заставляя себя лишний раз просить, возвращает земли, принадлежавшие различным конфессиям, а те без лишних слов продают их под современную бензозаправку или супермаркет. Неизвестно кому, неизвестно по какой цене. А Будник был большим поборником идеи: Богу — Богово, а еврею — евреево.

Шацкий пожал плечами. Стало тоскливо. Ему не по вкусу пришлись нелестные, пропитанные польским ядом, липкие, как столы в «Модене», высказывания Вильчура.

— Подобное творится во всей Польше, какое это здесь имеет значение. Наделало Буднику врагов? Кому-то он не угодил? Устроил не так, как нужно? Сошелся с мафией? Пока что это мне напоминает незатейливое жульничество, тему для местной школьной газетенки. А вовсе не повод, из-за которого перерезают горло чьей-то жене.

Вильчур поднял тонкий, морщинистый палец.

Поделиться с друзьями: