Дом для внука
Шрифт:
Но Щербинина здесь помнили в радости и в горе, в будни и в праздники. Заговорят о первой коммуне в Хмелевке, оживет и Щербинин, молодой, в буденновском шлеме, в длинной шинели, разлетающейся от стремительного шага. Вспомнят о коллективизации, и опять он, возмужавший, серьезный, но по-прежнему быстрый, порывистый, с подергивающейся в минуты волнения левой щекой, разрубленной топором кулака Вершкова. И первые годы колхозной жизни, когда все только налаживалось, только-только входило в новые берега, нельзя представить без Щербинина. Он был председателем райисполкома, или рика, как тогда говорили, но там сидел больше секретарь Иван Никитич Балагуров, а Щербинина видели то в лугах, где по соседству с бригадой косцов трещали лобогрейки и виндроуэры, то в поле с молодыми механизаторами, отлаживающими
Он знал крестьянскую работу, познакомился потом с техникой и полюбил ее, затем изучил тракторы и комбайны, окончив для этого вечерние курсы при местной МТС, учился в сельскохозяйственном институте...
Но все это осталось в прошлом, в воспоминаниях, настоящая жизнь была иной, непохожей, как новая Хмелевка, и ее надо было принимать полностью, со всеми изменениями, которые еще предстояло узнать и приноровиться к ним, чтобы жить без излишних болезненных трений, обременительных для него, уже далеко не молодого человека.
Да, Щербинину незачем ,было возвращаться. Но Хмелевке он отдал свою молодость и силу, в Хмелевке его знал и стар и млад, в хмелевской районной газете работал его сын, единственный родной человек на земле. А больше у него ничего не было. Здоровье осталось на фронтах гражданской войны; голова, битая и белогвардейцами и кулаками из родного села, побелела; он ссутулился, часто прихварывал, последние два года работал в конторе и уже втайне боялся своего освобождения. Кому он нужен, такой-то?
Но едва наступил этот день, как он почувствовал, что все прошлое было только тяжким сном, и вот он вернулся к действительности, и он здоров, бодр и счастлив этим возвращением. И счастлив не один он. счастливы все люди, которых он видел на улицах маленького северного городка, счастливы пассажиры на станции, счастливы соседи по купе, угощавшие его- домашним вареньем. Все они были веселыми, добрыми. Они чисто одевались, носили модную остроносую обувь, ели сытную пищу, спорили о новой технике и грядущих межпланетных путешествиях, рассказывали веселые, остроумные анекдоты. Ничего не было от тех лет, где остановилась жизнь Щербинина. Почти ничего плохого. За неделю пути он не увидел ни лаптей, ни побирушек на станциях, не было и базарной сутолоки у вагонов, и брани не услышал, и вообще ничего такого, с чем двадцать лет назад встречался, уезжая.
Двадцать лет... Люди стали вроде бы взрослей, смелее, они открыто говорят ибо всем, их все касается, до всего им дело. Эта причастность к большому миру сближала Щербинина с родными незнакомцами, и он радовался, что самое ценное в людях сохранено.
Свою родную Хмелевку он не узнал. Он стоял на крайней, выходящей на вершину взгорья, улице, где ссадил его шофер попутного грузовика, и оглядывал убегающее к морю село. Прежде оно располагалось в долине маленькой речки, а вокруг стояли леса, а за лесами расстилались луга, роскошные пойменные луга до самой Волги. Ничего этого теперь не было — вода кругом, море воды, а посреди моря, на высоком голом полуострове расположился населенный пункт, вроде рабочего поселка городского типа. Широкие, по линеечке улицы, однотипные деревянные дома в один этаж, столбы с проводами осветительной сети.
Впрочем, новая Хмелевка стала больше, просторней, она раскинулась на несколько километров по голому полуострову, обнятому с трех сторон волжским морем. У моря хватило бы силы сжать его полностью, но восточная часть возвышенности не понижалась и, ширясь, уходила в холмистые степи Заволжья, почти безлесные, безводные.
И все же село было хорошим, аккуратным. Будто кто-то большой высыпал на покатой к морю площадке множество цветных кубиков, расставил их длинными рядами, а убрать забыл. Вот и стоят они под чистым летним небом, глядят розовыми от закатного солнца окнами и пускают из труб сиреневые струйки дыма, вкусные такие струйки, приветливые, напоминающие об отдыхе и семейном ужине. А на берегах полуострова высятся решетчатые мачты створов, а у лесистого мыса голубеют постройки новой пристани, а от пристани разворачивается большой белый пароход и разваливает крутую волну, настоящую морскую.
Родное село.
Чужое село.Щербинина никто не встречал, прохожие на улицах были незнакомы: молодые родились без него, люди среднего возраста при нем были ребятишками или слишком юными, чтобы узнать в старике прежнего Щербинина, а стариков и пожилых в эту вечернюю пору он не увидел. Встретил неожиданно лишь Яку, Якова Мытарина, который возвращался с ружьем за спиной, наверно, с охоты, но он не признал в одноглазом прохожем своего давнего обидчика. А может, не захотел признать. Щербинин хотел окликнуть его, но раздумал. Не стоит портить этой встречей свой первый день в родном селе. Яка остался в его памяти кондовым крестьянином, по колено вросшим в землю. Таких не сразу перевоспитаешь, а времени не было. Вот теперь, значит, и он возвратился, и возвратился раньше его.
Заведующая районной гостиницей, моложавая гладкая женщина, увидев тощего высокого старика с черной повязкой на глазу и шрамом через всю щеку, поставившего фанерный чемодан в коридоре ее заведения, испуганно попятилась и боком, боком пошла от него, прижимаясь к стене и не сводя с пришельца растерянного взгляда.
— Чья? — спросил Щербинин, напряженно перебирая в памяти всех знакомых детей и подростков того времени.
— Вершкова, — прошептала, останавливаясь, женщина.
— Глашка! — обрадовался Щербинин знакомому человеку. И тут же насторожился, сощурил горячий глаз: — Ты же пропала тогда?
— Пропала, — жалко улыбнулась женщина, стискивая у груди руки. — Я испугалась тогда и сбежала из семьи, я в детдоме жила, а потом работала... Проходите, чего же вы стоите! Проходите, милости просим!
— Куда проходить-то? — спросил Щербинин с усмешкой.
Она засуетилась, убежала по коридору в кладовку, принесла стопку постельного белья и проводила его в боковую комнату, щелкнув на бегу выключателем.
Часа полтора спустя Щербинин лежал, умывшийся, причесанный, на чистой прохладной постели, а Глаша сидела у стола, подперев кулаком румяную пухлую щеку, и рассказывала о своих давних бедах. Не отощала, однако, в этих бедах, розовая да гладкая сидит, его жалеет. Жалельщица!
— Кто еще, кроме вас, вернулся? — спросил он.
— Одни Мытарины, больше никто. Сам Яка. сын его Степан Яковлевич, зоотехником в колхозе работает, и Зойка, меньшенькая, перед войной родилась. Она дояркой в совхозе.
Счастливый я, подумал Щербинин усмешливо, первыми враги встречаются, классовые враги.
Комната, которую ему отвела Глаша, предназначалась для приезжего начальства. Здесь стояли две кровати, был мягкий диван, мягкие кресла, радиоприемник. Вторая кровать пустовала. Щербинин мог бы жить в общей комнате, нотам было шумно, как сообщила Глаша, монтажники из «Сельэлектро» до полночи грохают в домино, орут и не дадут отдохнуть,
Щербинина стесняла эта откровенная забота о нем, стесняла эта женщина, ее румяное смазливое лицо, белые руки, ее голубенькие глаза, страдающие и предупредительные. И все же было приятно, что он не забыт Глашей, что его выделяют, потому что знают его судьбу. А может, от боязни это?
Глаше было лет десять — одиннадцать, когда Щербинин с Баховеем выселяли ее отца кулака Вершкова. Глаша тогда сбежала из семьи по дороге на Север, попала в детдом, выросла там, а потом вернулась перед войной в Хмелевку и с тех пор живет. Был у нее муж, да погиб на фронте, а детей нет. Одна.
Щербинин слушал ее и думал о своей жене и сыне, пытался представить встречу с ними и не мог. Ольга все время виделась такой, какой он оставил ее в последнюю ночь. Она стояла босая у постели, в домашнем халатике, волосы распущены, и прижимала к себе испуганного неожиданными гостями ребенка...
Теперь она стала, наверно, старой старухой, морщинистой и седой, как он, а крохотный Кимка вымахал в здоровенного верзилу и не узнает его при встрече.
Глаша рассказывала, что в ту пору, в тридцатом году и раньше, он, Щербинин, в своей разлетающейся шинели и потрепанной буденовке, был для нее, как и многих ее сверстников, героем, они играли в него, и решение бежать из семьи она приняла тогда, когда увидела во дворе косматого озверевшего отца и его, Щербинина, своего героя, прижавшего одной рукой разрубленную щеку, а другой перехватившего окровавленный топор отца.