Дом Кёко
Шрифт:
Осаму чувствовал, как Киёми через очки время от времени украдкой рассматривает его лицо. Чтобы доставить ей удовольствие, Осаму отвёл глаза. И тогда понял, что взгляд женщины остановился, как муха, тайком. «Очень скромный, невыразительный, совсем не гордый взгляд, — подумал Осаму. — Красивая женщина так не смотрит. А для этой я как пирожное, которое разглядывает через стекло девочка, продающая спички».
Сам ничего не предпринимая, Осаму выжидал, как повернётся ситуация. У него возникло странное предчувствие. С той стороны он был виден как на ладони, но его ответные взгляды оставались незамеченными. Реальность спряталась, тело скрылось под соломенным плащом. Во всяком случае, оказанные ему любезности остались в границах невидимой реальности.
Однако
Эта реальность представала в самых разных видах: толпа летним вечером, покрытые капельками пота лица, огромное число безработных, лоб матери, которая, заняв под большие проценты деньги, останется без гроша. То были реальность закона, реальность договора, реальность непоколебимого официального признания.
И только туманная реальность, вытащенная неводом из таинственного глубокого мрака, чуть успокаивала его тревогу за собственное бытие, обещала изменение облика. Он никогда не желал бороться, в подобных случаях ему скорее хотелось ненавидеть. Ненависть надёжнее, чем борьба, доказывала его существование. Разве нет? Ведь ненависть не вела к разрушению спокойной, прочной реальности вокруг него, а заменяла её на нечто отвратительное, размякшее, бесформенное. В свои годы Осаму уж точно не испытывал, как другие в его возрасте, отвращения к себе.
Вскоре Киёми приветливо посмотрела на Осаму и произнесла:
— Извините, с вашей матерью я не могу уладить этот вопрос. Поэтому, думаю, лучше нам с вами спокойно поговорить как-нибудь вечером. Может, мы найдём решение, которое будет выгодно и мне, и вам. Не поужинаете ли со мной завтра?
Киёми пригласила Осаму в шесть часов в небольшой ресторанчик неподалёку и ушла.
Мать пришла в прекрасное расположение духа, чего в последнее время не случалось.
— Уже какой-то проблеск надежды, — произнесла она деловым тоном. — Сегодня смогу спать спокойно. Очень надеюсь на завтрашний вечер.
Потом легонько провела ногтями по янтарного цвета рукам сына.
— Какие упругие. И захочешь, не ущипнёшь.
Следующий день тоже выдался ясным и очень жарким. Осаму надел жёлтую рубашку поло, широко распахнутую на груди, натянул обтягивающие зад желтоватые брюки. «Мой зад в глазах женщин ужасно непристоен. Он просто копия зада иностранных моряков. Как-то две школьницы шли за мной, нахваливая мой зад».
Осаму не пользовался ни одеколоном, который предпочитают сердцееды, ни туалетной водой. Все эти средства, подавляющие сладкий, мужской запах тела, ему были не нужны. Лучше всех искусственных ароматов был запах молодого хищного зверя.
Около шести вечера небо ещё оставалось ясным. Вокруг мельтешили легко одетые люди со сладострастными лицами. Окружающий мир, который подавлял нервное восприятие. Скоро вечерний закат окрасит окна многоэтажек в лирические тона. Далёкие страдания сгорят, но — вот странность — осевшая здесь жара вовсе не походила на страдание. Ничто не наталкивало на мысль о нём: ни запылённые волосы людей на улицах, ни выражение их глаз, ни протянутые руки, ни босые ноги в гэта, ни кожа со следами прививок.
Осаму посмотрел на свои руки: огонёк спички, от которой он прикуривал сигарету, исчез под закатными лучами, руки были такими же, как и у других людей. Осаму чувствовал, что страдания не могут его коснуться. В мире не было ничего мучительного, кроме липкого заходящего солнца и пропитанного вожделением воздуха, который в часы летнего заката ощущался слишком тяжёлым. И пожаловаться не на что. Это удручало. Представало очевидным и не таким уж плохим.
Ресторанчик, который выбрала для встречи Акита,
находился на углу переулка. Для солидности его окружили чёрным дощатым забором, тесный парадный вход полили водой. Осаму назвал имя Акиты и поднялся в маленькую гостиную на втором этаже. Киёми была одета так же безвкусно, как и накануне. Она ждала, сидя на парапете продуваемого ветром внутреннего дворика. Увидев Осаму, достала из пластмассового портфельчика толстую пачку заграничных сигарет, бросила на стол, предложила:— Вы, наверное, курите? Попробуйте эти.
Осаму подумал, что она совсем не умеет общаться с мужчинами.
Пока они пили пиво, Киёми не упоминала о долге матери Осаму. Болтала одна, равнодушным, но сдержанно горячим, липким голосом. О себе не рассказывала, говорила на общие темы.
Киёми обуревали непонятные Осаму, странные желания. Однако источник их крылся не в её нетривиальном занятии. Она гордилась своей работой, говорила, что делает нечто противоположное ремеслу акушерки. Её деятельность повлекла самоубийство по сговору одной семьи и семь случаев отдельных самоубийств. Все закончились смертью, а самоубийством целой семьи она особенно гордилась.
— Отец умер, обняв двух младенцев, — рассказывала Киёми. — Дети, наверное, не хотели умирать. Ручками изо всех сил били по впалой груди отца. Казалось, дети, балуясь, задерживают дыхание.
Внести вклад в самоубийство, в прямом смысле не прилагая рук, — она считала это поступком на благо общества. Киёми просто заменила природу, которая должна была бы это осуществить. Её мысли были скромнее: она не заменила, а всего лишь смогла помочь.
— Люди часто говорят, что, если бы я тогда проявила жалость, не упорствовала в получении денег, а лучше вычеркнула их долг, семья бы не покончила с собой. Дурацкие отговорки!
Мысли о простой человеческой помощи Киёми не допускала. Утешение, небольшой компромисс, решение, принятое в слезах, нарушение закона… Всё это противно природе.
— Кто решил, что жить в этом мире, помогая кому-то, спасая от самоубийства, — благое дело? То, что я сделала, — просто грубоватый способ эвтаназии. Та семья спаслась в тяжёлый момент. Впереди их ждала одна безысходность, так что убитые родителями дети были по-настоящему счастливы. Жить ужасной жизнью и быть счастливым только потому, что живёшь, — так мыслят рабы. С другой стороны, считать счастьем спокойное, обыденное существование — скорее животное чувство. Мир ослепил всех, чтобы не дать им чувствовать как люди, мыслить как люди. Бродить перед мрачной стеной и мечтать о покупке стиральной машины и телевизора. Пусть завтра ничего не будет, мы насладимся завтрашним днём. Я ходила к этим людям, показывала им голую реальность, из-за этого-то и подняли шум: мол, все меня боятся, совершают самоубийства аж целыми семьями. Да это всё равно что ежемесячный взнос за купленное в рассрочку и оплата страховки. Я всего лишь показала людям подлинный облик дарового времени. Ведь упущенное время, время уклонения, время ускорения — настоящее. А те, кто продаёт в рассрочку, показывают нам лицемерное время, плоское время, время, облитое сахаром.
Киёми хотелось показать истинное положение вещей в этом мире. По её словам, то была природа.
Так она говорила о собственном отчаянии. Киёми знала реалии этого мира. Она владела ими, и отчаяние было для неё привычным. Тут Осаму понял разницу: Кёко верила в отсутствие порядка, а Киёми верила в уникальный, прозрачный, словно ледяной дом, где никто не живёт, порядок.
«Кое-что в отчаянии Киёми роднит её с мечтами наивной девушки», — подумал Осаму. Эти мечты, скорее всего, появились у некрасивой девочки-подростка и с возрастом никуда не делись. Осаму поразило упорство, с которым поддерживались мысли о том, что тебя не любят. Подростком Киёми видела, как некрасивую вдову соседского богача обманул мужчина, позарившийся на её деньги. И она, познавшая ещё детской душой правило, по которому состоятельная некрасивая женщина не может встретить честного мужчину, чтобы подтвердить положение нелюбимой, решила стать богатой.