Дом коммуны
Шрифт:
— И сразу — щелк вот на эту кнопку, — задерживая дыхание по понятной причине, объяснил Володька Катерине Ивановне и перевел взгляд на Хоменка. — Данилович, не смотри в окно — смотри сюда: остаешься за главного над магнитофоном. Запишешь.
— Включай и беги, — махнул костлявой рукой Хоменок. — Как-нибудь справимся.
— А я сразу, как освобожусь, сюда... — И Володька закрыл за собой дверь.
В магнитофоне светился огонек, бежала под стеклышком лента, он слегка потрескивал и попискивал, и женщина, до этого энергичная и бойкая, вдруг растерялась, почувствовала, что не может промолвить ни единого слова. И куда они задевались, слова те? Хотелось много о чем сказать, а, вишь ты, не получается. Словно проглотила их все — до последнего. Поспешил на выручку Хоменок:
— Про урну хотела?
— И про нее, а как же!.. Это чтобы мне раньше кто сказал, что у меня такой внук
— Слушаю, Ивановна...
— Во рту пересохло.
— Тебе что, вина предложить? Моя Дуся другой раз позволяла себе. Не много, а так... лизнет языком и повеселеет. Особенно когда хворала. Не хотела умирать... Так и говорила: «Не хочу, Хоменок, уходить. Жила бы еще. На улице красиво». Ну, ну, говори, соседка...
Катерина Ивановна, наверное, на определенное время и сама забыла про свое горе, припомнила и она жену Хоменка, с которой не сказать чтобы была в хороших отношениях, однако при встрече здоровались, а другой раз и на скамейке перед подъездом сидели вместе, на солнышке грелись, как воробушки те, про жизнь судачили. Дела соседские, конечно же. Говорить? А про что? Ага! Про внука. Про него, паршивца. А может, и Хоменку не надо знать обо всем этом? То ж — личное... Но все же знают в доме, это не скроешь, что урна с прахом мужа уже полгода стоит в крематории где-то под Минском, а забрать некому. Внук, Колька, всячески уклоняется: то ему некогда, то ему еще какая дребедень. А больше и некому съездить за урной. Дочь живет в России, далеко, обещала показаться когда-нибудь, но обещанного, как известно, три года ждут... Сына похоронила за год до смерти мужа. И надо же было ему, Николаю, давать завет, чтобы обязательно сожгли. Не побоялся. Похоронили бы, как нормальных людей, а он и здесь отличиться захотел: «Меня — через крематорий! Когда не выполнишь, Катерина, последнюю мою просьбу, я там встречу!.. Не спрячешься!.. Около входных дверей буду стоять и дожидаться!..» И поперли Николая в столицу. Растраты одни. А пользы? Приплюсовать перевозку надо, хоть здесь и военкомат немного подсобил, грешно говорить, дорогу назад да за сам крематорий оплатили. Ну, и что получилось? Лежит Николай теперь кучкой золы в железной коробке и никому не нужный. Если бы поближе был, то забрала бы и прикопала. А сама Катерина Ивановна уже не ездок в тот Минск: неблизкий свет. Надо было тогда дождаться, так не подумали — очередь была в том крематории большая, и сколько б ждать довелось — неизвестно. Сутки, двое?..
— Володька рассказывал, что ездил в село на похороны народного поэта. Известный поэт. С орденами и званиями. И ты слышала о нем не раз, даже в школе, кажется, проходили... Вот, из головы вылетела фамилия... Кажется мне, про хлеб он написал насущный. Знала такого? — Он назвал фамилию, хотя и не был уверен, что правильно, поднял глаза на женщину, та кивнула: а как же. — В Минске что-то надо было ему, а тут — похороны. Случайно на них оказался. Предложили ему или сам затесался. Его, значит, поэта того, — в гробу блестящем таком, с ручками позолоченными, белом, как игрушка, хоронили... А жена у него умерла не на полгода ли раньше, так ее также сожгли, как Николая твоего, в том самом крематории, наверное же. И вот он урну ту держал в квартире все время, и ее прямо на кладбище поставили сбоку... в гроб-то. Его не жгли... Видно, не просил?
— Я б не смогла, чтобы урна дома стояла, — печально посмотрела на Хоменка женщина. — Мужество надо иметь. Молодец поэт. У него было...
Хоменок подначил женщину, сам не понимая для чего:
— Не мужество — любовь.
— Может быть.
Про Катерину Ивановну Хоменок знал, может, даже и больше, чем она собиралась рассказать ему сама о себе. У сына болело сердце, похоронила его. Николай был подполковником в отставке, и когда умер, то она захотела похоронить его рядом с сыном, однако невестка заупрямилась: «А я куда лягу? Разогналась!..» И еще сказала, что с сегодняшнего дня свекровь ей никто, чтобы та больше никогда не напоминала о себе. «У тебя дочь есть». А что внук есть, Колька, про это ни слова.
— Тот раз пошла просить внука, чтобы съездил урну забрал, а они мне и дверь не открыли.
Послала невестка куда надо. Матом. А что я могу с ней поделать, когда ее брат, знаете, где работает? В райкоме партии. Главным. Соли на хвост не сыпнешь. Заступится, как же!.. Одна кровь. А когда шла по улице, то кто-то меня из-за угла толкнул... не помню даже — как. Света белого перед собой не видела. Очухалась в больнице, челюсть словно чужая, нос распух, губы — как цедилки... Головы не повернуть. И смешно, и грешно... Оказывается, меня милиция подобрала. Без памяти была. А я и не помню, что без памяти... Во так умрешь и знать не будешь, Господи!... Позже приходит ко мне милиционер, на второй день, кажется, расспрашивает, как было и что, — протокол составляет... На кого, говорит, думаете сами, Катерина Ивановна? Внимательный такой, молоденький милиционерик: не испортился еще, сразу видать, ага. А на кого я думаю? На бандитов! А он на внука, и только на него, тень бросает... Нет, говорю, мой Колька на такое не способный! Что вы! Шибко, говорит, вы внука своего знаете. Только внук, говорит, и точка. Пишите заявление. Слыхал? Это чтобы я, баба родная, писала на него, на внученька своего, донос, клевету? Теперь я, правда, не помогаю ему учиться. Послушай, сосед, а может, мне твоего корреспондента попросить, чтобы урну привез? Он же бывает в Минске. Слышала как-то, говорил... А, Данилович? Посоветуй, родненький. А больше и не к кому обратиться... все свои чужими стали...Хоменок ощутил внутри какую-то тяжелую, невыносимую боль, поднял глаза на соседку, не сдержал упорно томившую его злобу:
— Не умеем, Ивановна, мы жить. Косо... вкривь ли... а какая, к чертям, разница, как мы лямку тянем!.. Другой раз и я начинаю все чаще и чаще задумываться над смыслом жизни. Ловлю тот смысл. Со всех сторон его оцениваю. Кругом одни потери, находок — так тех меньше, с гулькин нос!.. А хочется набраться наглости и заявить, чтобы услышали все: давайте, родненькие... спасибо за слово, Ивановна, я и подзабыл его, слово-то это... давайте будем жить на земле так, чтобы не было стыдно за нас отцам, матерям, женам... да и детям, как видим, что лежат... да-да, что лежат в гробах... на кладбищах. Что, не услышат они, думаешь, нас?
Катерина Ивановна ничего не ответила, только глубоко вздохнула, передернула плечами:
— Так ведь если бы...
— Володька, Катерина, найдет тебе такую урну быстро... побыстрее, чем ты думаешь, тютелька в тютельку такую, у нас здесь где-нибудь за углом и принесет. За магарыч. И что ты похоронишь, сама знать не будешь. Песок или золу из обыкновенной печки. Шелестит там нечто в середке — и ладно. Володька — не промах. А ты потом всю оставшуюся жизнь себя казнить будешь за такой шаг. Так что лучше дождись уж дочери...
Когда Володька вернулся, Катерины Ивановны уже не было. Хоменок смотрел в свое окно, он даже не повернулся, когда тот переступил порог. Володька похвастался, что интервью сделано на самом высоком уровне, завтра утром пойдет в эфир. Это хозяина квартиры мало интересовало. Его более заинтересовало, что какой-то негодяй нацарапал гвоздем на стене около его входной двери грязные слова. Хоть Володька, сообщив ему про такое писание, и заливался смехом, Хоменок не слышал его. Он спросил вслух, тихо, озабоченно, без фальши в голосе:
— Как завтра жить будете?
У кого спросил, Хоменок и сам не знал. Просто спросил. Но говорят же, и стены иногда слышат. Может, на это старик и рассчитывал. Тем более, что голос у него был с претензией услышать ответ. На что Володька ему заметил с каким-то пессимизмом, что ли, в голосе, даже с нескрываемым сарказмом:
— А ты, Данилович, окно настежь распахни — и спроси, чтобы все слышали. У народа. Один человек ничего про жизнь не знает, а все разом когда — такие знатоки, такие умники, где там!.. Спроси в окно. Ну, смелее, смелее, не будь трусом!.. Может, как раз будет проезжать внизу Вулах, мой друг, из психушки, он доктором там работает, то и он услышит. Бесплатно прокатишься в «скорой помощи». А если еще и я хорошенько попрошу, то и сирену включат парни в белых халатах. По блату. Вот будет форсу!..
Хоменок ничего не ответил, однако окно все же распахнул. Настежь. «Твоя воля, Володька. Только сегодня я и тебе ничего не скажу. Вишь ты, чего захотел. В окно ему крикни. В окно не кричать надо, в окно смотреть мне суждено всю оставшуюся жизнь, пожалуй. На белый свет смотреть. И на Дом коммуны. Весьма удобно. Как на капитанском мостике все равно».
Позже вслух он все же сказал:
— А теперь бери свою технику и отчаливай ночевать домой, а то, в самом деле, жена пожалуется в парторганизацию. Давай, давай, Володька. Я не гоню, но и меру знать надо. Да и добра тебе желаю. Хороший ты человек, хоть и баламут большой…