Дом, который построил Дед
Шрифт:
— Неуважение к чужой собственности начинается с малого.
Руфина Эрастовна посмотрела странным затяжным взглядом. На руках у нее была младшенькая, названная в ее честь. И бабушка приподняла ее, точно предъявляла неотразимый аргумент:
— Будущее тоже.
Они разговаривали с глазу на глаз. Варя где-то занималась с сыном и племянницей (голос ее слышался из дальних комнат), а Татьяна еще не вернулась из школы. После памятного ухода Федоса Платоновича и еще более памятного прощания она, как могла, заменяла его, обучая грамоте, музыке и рисованию.
— Не старый умирает, а поспелый, — подумав,
— Что с вами, друг мой? Почему же о смерти?
— Это не о смерти, это — мудрость, — нахмурился генерал. — Мне эту мысль подсказала старуха Демидовна, и эти слова сутки не вылезают из моей башки.
— Стало быть, вам смерть грозит нескоро, — улыбнулась Руфина Эрастовна.
В ее улыбке было столько материнской ласки, что Николай Иванович не мог бы ее не заметить и не оценить сей же секунд. Но он размышлял и глядел не на прекрасную хозяйку, а в самого себя.
— Про счастливца говорят, что он родился в рубашке, а я бы хотел умереть в рубашке. Вы понимаете мою мысль? Умереть в рубашке — это и есть наивысшее счастье, дарованное человеку.
— Вы имеете в виду ночную рубашку? — уточнила хозяйка.
Следовало полагать, что она намекает. Но Николай Иванович соображал с генеральской прямолинейностью:
— К смерти во сне надобно готовиться с вечера.
— Вы сегодня упорно толкуете только о смерти, — вздохнула она. — Отчего же так упорно?
— Да? — Он прислушался к самому себе с такой старательностью, что у Руфины Эрастовны опять странно заволокло глаза. — Я становлюсь эгоистом. Впрочем, я был им всю жизнь, но несколько инстинктивно. Но я не о себе. В воздухе завитала гибель.
— Там, где дети, нет гибели. — Она улыбнулась, искоса, с невероятным лукавством глянув на собственного управляющего. — Где дети и любовь.
— Витает, витает, — вздохнул генерал; он был поглощен собственными идеями и упорно не замечал взглядов. — Я стал думать об этом после визита брата Ивана, а потом услышал мудрую мысль старухи. И подумал, что Россия поспела. Она в самом соку и долее держаться на ветке не может.
— Вы рискуете заблудиться в мире мрачных мыслей, — сказала Руфина Эрастовна и встала. — Необходимо перепеленать эту прелесть.
Она вышла, а у генерала почему-то вдруг испортилось настроение. Он сердито протрубил весь Егерский марш и решил пройти в кабинет, дабы поправиться испытанным способом. Но вошла Татьяна.
— Знаешь, чем интересуются мои ученики? Они расспрашивали меня о партии большевиков. Долго и настойчиво.
— Я полагал, что крестьянским вопросом занимаются эти… эсеры.
— А что ты знаешь о большевиках?
— Кажется, заговорщики, — очень неуверенно сказал Николай Иванович. — Русская армия всегда сторонилась политики.
Лицо у дочери было отрешенным, и он замолчал. Походил вокруг, поглядывая на нее, совсем уж собрался что-то сказать, но Татьяна опередила:
— Мальчики говорят, что Федос Платонович был большевиком.
— Да? Вот уж никогда бы не подумал. Но ты не расстраивайся, везде есть приличные люди.
— Мне кажется, что дети именно это и имели в виду. Для русского человека порядочность…
— Вот! — вдруг воскликнул генерал. — Мы — прилагательное, в этом вся суть. Все остальные — англичанин, француз, итальянец, даже германец — существительные, существующие
сами по себе. А мы — прилагательные. Русский — то есть принадлежащий России. Принадлежащий империи. Мы — прилагательные к Российской державе. Это — судьба.— Я совершенно не о том, совершенно! — Дочь сердилась, становясь все более похожей на отца. — Он мне не признался, что состоит в большевистской партии. Он почему-то не счел это возможным. Он утаил и тем отстранил меня от…
— И правильно сделал, — фыркнул отец. — Политика не для юбок, маде… простите, мадам. Растите детей по возможности порядочными людьми, занимайтесь благотворительностью, музицируйте или пишите стихи. Твою родную тетку бес честолюбия занес в репортеры, а кончилось — Ходынкой. И все вообще может, кстати сказать, окончиться Ходынкой. Черт с ним, с царем, но нельзя же бесконечно митинговать.
— У тебя, конечно же, есть программа?
— Есть! Надо победоносно закончить войну, а уж потом…
— Некому кончать войну, некому. Ты забыл, о чем рассказывал Леонид?
Николай Иванович помолчал несколько обескураженно. Потом вздохнул:
— К сожалению. У меня меняются взгляды. Да. Помнится, в самом начале я вообще был против. И знаешь, почему именно я, генерал, был против, а теперь — за? Потому что поражения учат, а победы отбивают охоту к учению. Но десять миллионов озлобленных вооруженных мужиков надо отвлечь от добычи. Просто отвлечь — вот и вся моя программа.
— Это не программа, ваше превосходительство, это — страх. Он скверный советчик, папа.
— Война подобна выстрелу. — Генерал важно поднял палец. — Народ уподобляется пороху и, взрывая себя, выбрасывает неприятеля за пределы отечества. Но если он повернется к войне спиной, то врагами окажемся мы. Ты, Варенька, ваши дети и… и наша хозяйка. И если это произойдет, мы вылетим за пределы, а не германец.
— Я люблю его, — вдруг отчаянным шепотом объявила дочь.
Николай Иванович опешил. Он излагал теорию, которую продумал, которой гордился и которой боялся. Он был весьма увлечен, а тут, изволите слышать… Кого она имеет в виду?
— Народ?
— Я люблю, — упрямо повторила Татьяна. — Я была бесстыжей не от натуры, а от некрасивости. И из-за этого натворила глупостей… Нет-нет, пусть лучше — безрассудства. Если ни в чем не повинное дитя рождается на свет Божий в результате глупости, это скверно. Но если в результате безрассудства…
— Татьяна, я утерял нить! — строго прикрикнул отец. — Слишком много дам — это слишком много причуд. А мы вступаем в эпоху сокращения излишеств.
— Анечка будет счастливой, и я буду счастливой, потому что мы — любим.
Эти слова Татьяна произнесла как клятву. И они стали клятвой, которую она повторяла всю свою жизнь. Такую же нескладную, какой была сама Татьяна Николаевна Олексина.
6
Старшов застрял на пересадке. И вовсе не потому, что не было поезда, а потому, что вовремя приметил капитана Даниленко в группе офицеров. Он сразу же постарался убраться подальше, но в первый класс его не пустили два угрюмых уральских казака, а в общем зале оказались одни солдаты, смотревшие на него столь настороженно, что поручик почел за благо поскорее убраться из помещения на тускло освещенный перрон.