Дом на улице Овражной
Шрифт:
— Вызывали?
— Дайте нам, миленькая, чайку, — попросил Виктор Захарович.
— И сахарку, — добавил Виталий Ильич.
— Ну, это само собой, — кивнул Коростелев. — Печенья, конфет… Словом, тащите всего побольше.
— Сию минуточку, — весело кивнула девушка и исчезла.
Глава двадцать третья
Вскоре она вернулась и принесла поднос, на котором стояли два чайника — один большой, никелированный, другой поменьше, пузатый, с цветочками, ваза с печеньем, сахарница. Еще лежала коробка с конфетами, перевязанная розовой ленточкой.
Мы уселись вокруг стола. Светланка взялась хозяйничать. Накрыла на стол, разлила по стаканам чай, насыпала сахар. Виктор Захарович положил
— Ну, хотите слушать, что дальше было? — спросил Коростелев, размешивая ложечкой сахар в стакане.
— Конечно, хотим! — в один голос откликнулись и я, и Светланка, и Женька.
Купрейкин засмеялся.
— Ему самому приятно молодость свою вспоминать. Да и то! Боевой был парень! Орел…
Я взглянул на Виктора Захаровича. Седой, с глубокими морщинами на чисто выбритом полном лице, с голубыми глазами, которые смотрели то весело, то задумчиво, то пристально, словно проникая в душу, он, наверно, в те давние годы действительно был орлом. А сейчас слово «парень», по-моему, не очень-то к нему подходило.
— Ну, слушайте.
Коростелев отпил глоток чая, аккуратно поставил стакан на блюдце и снова принялся рассказывать, а мы замерли и перестали звякать ложками.
— Так вот, когда выпал снег, все у нас было готово. Настроение у всех боевое. Знали мы, что стачки и забастовки вспыхивают по всей России: и в Москве, и в Петербурге, и в Иваново-Вознесенске. Значит, мы не одиноки.
И вот на рассвете третьего декабря стали мы собираться на фабрику. Шли задворками, пробирались проходными дворами и темными переулками. Часа не прошло, как вся рабочая дружина была уже вооружена и посты начали расходиться по ближайшим улицам и площадям. Меня вместе с двумя товарищами — Афанасием Сташковым и Григорием Рубакиным — Ольга послала разоружить городового на Генеральской площади. Теперь она Гоголевской называется, а прежде стоял там памятник какому-то толстому генералу и как раз возле памятника всегда ходил городовой.
Как ни в чем не бывало, покуривая, дошли мы до площади. Под пальто у нас за пояса заткнуты револьверы. Городовой был на месте. Физиономия заспанная, видно, только что на пост вышел. Афанасий — он старшим у нас был назначен — приказал нам ждать в подъезде углового дома. А сам вперед пошел.
Стоим мы — боимся шелохнуться. А вдруг сейчас городовой засвистит, поднимет тревогу? Из подъезда хорошо нам видно: подошел Сташков к городовому, спросил о чем-то. Тот в затылке почесал, и вдруг глаза у него на лоб полезли. Это Афанасий свой револьвер вытащил. Мы сейчас же выскочили из подъезда — и к нему. Городовой совсем онемел со страху. Думал, наверно, что мы убить его собрались. Побледнел, губы кривятся, мигает, а сказать ничего не может. Шашку мы у него с пояса отцепили и свисток отняли. Хотел я еще по шее ему дать для пущего страху, но Афанасий не разрешил: «Пусть, — говорит, — все знают, что новая революционная власть приходит всерьез, без всякого озорства».
Отпустили мы городового, и побрел он прочь. А мы вернулись на фабрику. Там и узнали, что уже все городовые на своих постах поблизости разоружены.
Я слушал, и перед глазами моими, будто сквозь мелькавшие снежные хлопья, маячила площадь Гоголя, сквер, где малыши лепили толстого снеговика. Наверно, в то хмурое декабрьское утро малышам было не до игр. Ведь даже из дома, из квартиры мать Леонида Вольского увела своего сына-гимназиста в подвал, к прачке. Нет, если бы посчастливилось хоть каким-нибудь чудом, ну хоть
на один часок, на пятнадцать минут вдруг появиться на свет не теперь, а в те годы, я бы ни за что не побежал в подвал. Интерес тоже — сидеть в темноте, будто крот, когда рядом кипит бой, свистят пули, происходит настоящая революция!..Потом я подумал, что угловой дом, где стояли в подъезде Виктор Захарович и Григорий Рубакин, должно быть, дом № 2, а подъезд, может быть, тот самый, куда я заходил в первый день наших с Женькой поисков и откуда вылетел будто ошпаренный, испугавшись заспанного Цыпленочкина.
Впрочем, мои размышления ничуть не мешали мне внимательно слушать Коростелева.
— Пока мы разоружали городовых, — продолжал он свой рассказ, — товарищи, оставшиеся на фабрике, в переулках строили баррикады. В домах вокруг жило много рабочих, так что из квартир тащили все, что под руку попадется. Мы с Афанасием и Григорием подоспели уже в тот час, когда поперек самой Овражной наваливали бочки, ящики, мешки с песком, перины, вывороченные фонарные столбы. Я сам, помню, открутил с чьей-то калитки дверь. Прямо на петлях и унес. Такая вдруг взялась в руках сила, что выдернул все гвозди одним рывком.
Не знаю, было ли в то утро холодно. Мне, например, казалось, что на улице стоит жара. Только чуть лихорадило. Чувствовал, что в этот день должно произойти со всеми нами что-то необычное, такое, что бывает лишь раз в жизни… А в ушах не ветер свистел, а звучала песня. Наша песня. Я ее впервые еще лет восемь назад услыхал:
Вихри враждебные веют над нами, Темные силы нас злобно гнетут, В бой роковой мы вступили с врагами, Нас еще судьбы безвестные ждут…Появилась Ольга. В руке она несла красный флаг на крепком гладком древке. Ольга укрепила на вершине баррикады красный флаг. Подхватил ветер алое полотнище. Заплескалось оно, развернулось, вспыхнуло огнем.
Виктор Захарович вспоминал, как специально посланные Ольгой рабочие перерезали телефонные провода, чтобы городской губернатор не смог вызвать войска из соседнего города. Но жандармский полковник все же успел связаться с гарнизоном. И казаки, наверно те самые, что разогнали рабочих во время митинга, тоже были наготове.
— Когда казаки и солдаты показались со стороны Генеральской площади, мы скрылись за баррикадой, — продолжал Коростелев. — Ольга была рядом со мной. Я поменялся с ней оружием. Она кому-то отдала свой револьвер, а сама взяла винтовку. Но все-таки, хоть и была она настоящей испытанной революционеркой, смелым большевиком-руководителем, — револьвер-то весом полегче винтовки. Вот я и дал ей свой маузер.
Рассыпались солдаты цепью, открыли по баррикаде огонь. Мы отвечали им редкими выстрелами. Берегли патроны. Ольга выслала в обход переулками, в тыл войскам, группу дружинников. Их повел Варфоломеев.
С баррикады нам было хорошо видно, как солдаты перебегают с места на место, от подворотни к подворотне. То и дело к Ольге подбегали связные с соседних баррикад. Там тоже встретили солдат огнем. В Купавинском переулке защитникам баррикады удалось даже заставить роту солдат отступить.
Вскоре я высмотрел в солдатской цепи офицера. Он что-то кричал солдатам. Слов не было слышно. Только видно, как он машет рукой в белой перчатке. Прицелился хорошенько и выстрелил. Офицер покачнулся, упал. И тотчас же пули защелкали по ящикам. От одного оторвало щепку, и она пролетела мимо моего уха, словно кто-то бросил ее изо всей силы. Но тут меня будто стегнуло хлыстом по голове… Больше ничего не помню. Очнулся не у себя дома, в бараке, а у какой-то старушки. Оказалось, провалялся в горячке больше двух недель. Рассказали мне тогда, что со стороны канала солдаты подвезли пушки. Стали на улице и на фабричном дворе рваться снаряды… Одну баррикаду, в переулке, всю разворотило. Погибли мои друзья Афанасий Сташков и Григорий Рубакин. Да и сам я еле жив остался…