Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дом над Онего
Шрифт:

Неудивительно, что для многих Клюев был не только выдающимся поэтом, но и своего рода святым. Я знаю физика, то есть человека, казалось бы, рационального, который совершенно убежденно говорил, что ежедневное чтение «Песни о Великой Матери» излечило его от рака. А профессор Маркова молится перед портретом Николая Алексеевича, стоящим у нее в красном углу.

Праздник Корбы, лесного духа

Интересную историю прочитал я недавно в книге Ивана Костина «Остров сокровищ». Вынесенный в заглавие остров — разумеется, Кижи. Костин рассказывает о знаменитой династии сказателей былин Рябининых, живших на кижском погосте. Начало ей положил легендарный Трофим Григорьевич [167] . Тот самый, который пел для Рыбникова, засвидетельствовав тем самым, что русский эпос в Заонежье хотя и фрагментарно, но сохранился. Рябинины, как большинство жителей Заонежья, были староверами, хотя… Вот-вот! Костин пишет, что сын Трофима Григорьевича Иван Трофимович,

сурово соблюдавший законы старого обряда — ел и пил только из своей посуды, в церковь не ходил, попов не жаловал, а если кто-нибудь из них случайно забредал к нему во двор, скрывался в своей светелке (комната на чердаке, служившая раскольникам молитвенной кельей) и не покидал ее, пока нежеланный гость не удалялся, — так вот, этот Иван Трофимович каждое утро совершал языческий ритуал перед священной сосной, росшей у дома, почитая в дереве Корбу, лесного духа. День Корбы — первое воскресенье июля — в доме Рябининых праздновали в память о языческих богах, преследуемых православной Церковью.

167

Трофим Григорьевич Рябинин (1801–1885) — сказитель былин, крестьянин деревни Середки Петрозаводского уезда. Родоначальник целой династии былинных сказителей Рябининых. Сын Трофима Григориевича — Иван (род. 1844) также стал сказателем былин.

Раньше примеры такой «двойной» веры в Заонежье можно было встретить довольно часто. В церквях били поклоны перед иконами христианского пантеона, дома приносили жертвы языческим духам Природы.

* * *

Для Клюева лес был храмом. В лесу листья мерцают на ветках, словно пламя церковных свечек, кроны берез белеют в лесном сумраке, словно бледные лица послушников, потом приходит осень и, как по волшебству, появляется золотой иконостас, а наша жизнь тлеет перед ним тихо, точно лампадка. Словом, Николай Алексеевич придал Природе сакральное измерение, которого недоставало в церквях, созданных руками человека. Озера принимают в его поэзии схиму, лес надевает куколь (монашеский капюшон); край бора — это притвор церкви, облака — ризы, роса — святая вода, осенние травы молятся золотом, сосны источают ладан, сосна читает псалтырь, в елях плачут херувимы, слезы их капают в лесные ручьи, иволги истошно орут псалмы, а полярное сияние расцвечивает киноварью иконы…

Олонецкий ведун не исповедовал две веры, как бывало в Заонежье. Он выстроил свой собственный «еловый храм о многих алтарях». Он был величайшим пантеистом русской поэзии со времен Федора Тютчева.

* * *

Христианство, особенно в ортодоксальной форме, выказало неуважение к зримому миру (области нечистых сил) и тем самым обратилось против Природы, которую христианское воображение населяло всякого рода бесами, духами и русалками, подстерегающими (неизвестно почему) человеческую душу. Словно им больше нечем заняться. Это враждебное, а затем утилитарное отношение христиан к Природе привело в конце концов к угрозе экологической катастрофы. Не говоря уже о том, что сегодня мало кто из горожан вообще замечает ее существование. Поэтому стоит — мне кажется! — возродить праздник Корбы, лесного духа Заонежья. И снова начать поклоняться деревьям.

Разгар сезона гостей

Откуда они только не приезжают! Этим летом у нас побывал русский бард из Монреаля и кантор хора собора Парижской Богоматери, пятидесятник Либор с чешских Крконошей, одна фламандка, одна валлийка и три молодых польки из Кракова, а также Кристина из Готландии, Алексей с семейством из Челябинска и антиглобалист Макс Кучинский из российской организации «Защитники радуги» (в надежде уговорить меня принять участие в драке в Гданьске в годовщину «Солидарности», но я отговорился, сказав, что давно играю в другие игрушки), несколько дней гостила у нас студенческая киногруппа из Лодзи и Бартош Мажец [168] из «Жепы», а также Саша Леонов из «Ва-Та-Ги»; заглянули и старики-финны, в 1942 году участвовавшие в оккупации Заонежья и мечтавшие еще раз увидеть эти места перед смертью, три группы москвичей-любителей шунгита, а также целый микроавтобус англичан, прочитавших мой «The Journals of a White Sea Wolf» [169] и по дороге на Соловки заехавших за автографом. Позавчера же нас навестила Елена, дочь Александра Ополовникова [170] , умершего одиннадцать лет назад величайшего знатока и воскресителя русской деревянной архитектуры Севера (от Карелии до Колымы!), создателя кижского музея и автора множества книг о древнем искусстве строительства из дерева. Елена Александровна прослезилась, увидев у нас под тополем скамьи, сбитые по проекту ее отца.

168

Бартош Мажец — журналист из отдела культуры газеты «Жечпосполита».

169

Под таким названием вышел на английском языке «Волчий блокнот» М. Вилька.

170

Александр Викторович Ополовников (1911–1994) — выдающийся архитектор, исследователь-реставратор, автор блестящих книг по деревянному зодчеству России, изданных как

на родине, так и за рубежом (Англия, Испания, Америка, Япония и др.). Почетный академик Российской академии архитектуры.

Деревья для этих скамей я сам подобрал в лесу — пять кондовых сосен (конда — сосна, растущая на сухой почве, в отличие от мянды, растущей на болоте), мы со Славой ее ободрали, а обтесывать помогали Виталий Скопин с Лешей Чусовым из Уст-Яндомы. Шестиметровые скамьи — без единого гвоздя. Увеличенная в два раза копия тех, что Александр Викторович сделал у себя в деревне Барыбино, — фотографию я нашел в его «Избяной литургии», написанной вместе с дочерью.

На наших скамьях полдюжины гостей умещается.

* * *

Александр и Елена Ополовниковы показали в «Избяной литургии» остатки деревянной красоты русского северного дома и его агонию в XX веке. Это действительно молитвенная книга, можно по ней служить панихиду по русской избе. Дух Николая Клюева витает над каждой ее страницей, ибо «Избяная литургия» родилась из духа его «Избяных песен» и продолжает — так сказать — плач поэта по русской деревне.

Авторы утверждают, что русская изба — это Россия в миниатюре. В ее судьбе, словно в зеркале, отражается доля русского человека. Некогда самобытная — ладная (от слова «лад») и основательная — она была своего рода «умозрением в бревнах» (парафраз знаменитой формулы иконы Евгения Трубецкого [171] ) и символом деревенской общины. Борьба со старообрядчеством и реформы Петра Первого обезличили ее: деревянные срубы начали «обшивать» досками на городской манер, имитируя столичные каменные строения. Наконец под напором советской действительности русская изба умерла в России окончательно.

171

Князь Евгений Николаевич Трубецкой (1863–1920) — русский философ, правовед, публицист, общественный деятель. В 1915–1917 гг. написал три очерка о русской иконе — «Умозрение в красках», «Два мира в древнерусской иконописи» и «Россия в ее иконе».

Понятие «русская изба» охватывает, по мнению Александра и Елены Ополовниковых, как стиль деревянного зодчества, так и образ жизни на русской земле, сформированной старой православной верой. Экспансия советской власти на русскую деревню привела к разрушению не только ее элегической архитектуры, но и самобытных форм быта. Русский мужик вымер, словно неандерталец. Его место занял спившийся гомо советикус. Александр Викторович не в силах один остановить этот процесс. Ему удалось лишь запечатлеть в эссе и на фотографиях остатки русской старины. Оставить свидетельство.

* * *

Николай Клюев своими стихами, которые он вытесывал, словно бревна для сруба, воздвиг памятник русской избе. Не случайно малоразговорчивого мастера плотника он называл тайновидцем. То есть знающим тайну:

Стружка была для него тайным письмом, Топором он создал поэму свою.

Столярное дело, как и поэзия, — своего рода эзотерическое знание. Плотник исследует тайну дерева, поэт — загадки слова. Все прочее — ремесло, требующее кропотливого ученичества под контролем мастера-Природы. Кедры учат гармонии венцов, капля воды, которая камень точит, — правильному удару топором, а тополя, сплетающие кружева из осенних паутинок, — искусству резных крылечек.

В поэтическом тигле Клюева понятия мутируют, словно в лаборатории алхимика: из дерева рождается деревня, печной столб — шаманское древо жизни, матица (потолочная балка) на нем — Млечный Путь на темном небосклоне потолка, к матице привязана зыбка (колыбелька) — и младенец в ней… колышется. Зыбь — это и волна на Онего, и волнение нивы; мимо стола идет дорога с Соловецких островов в Тибет, в красном углу — «белая Индия» и «мужицкие Веды», за печкой дремлет сизое Поморье, на полатях, как на горе Фавор, «тела белеют озерной пеной», в деревянном нутре комода-кита библейский Иона крестится двумя пальцами по старому обряду, в горшке на печке шумит река Нил, и так далее, и тому подобное. И все это происходит в сердце Клюева. Потому что сердце поэта — «изба, бревна сцеплены в лапу…».

Кто-то спросит: что же общего у Вед с мужиком? Откуда в русской избе взялись белая Индия с Нилом?

О! Это как раз и есть тайна эзотерического знания олонецкого ведуна. Для Клюева русская изба была Вселенной, потому что заключала в себе все исторические эпохи и все пласты культуры целого мира (что-то вроде Алефа у Борхеса), и одновременно Дорогой, потому что начиналась от печки, а венчалась коньком на крыше. Русскую деревню он сравнивал с временным лагерем кочевников.

(Кстати, другой поэт того времени, Велемир Хлебников, связывал слово «оседлость» с… «седлом».)

К сожалению, для большинства сегодняшних читателей Клюева тайна русской избы останется закрытой. Речь не о клюевской эзотерике — и в его эпоху мало кто находил к ней ключ. Но сегодня, когда уже нет русских изб и мало кому известны основные плотницкие термины, даже фраза о бревнах, «сцепленных в лапу», многим покажется абракадаброй.

Взять хотя бы «Рождение избы», одно из прекраснейших стихотворений Клюева, посвященных плотницкому искусству. Сколько раз я читал его своим гостям — будь то русские из Петербурга или мои соотечественники из Варшавы, кое-как владеющие русским языком, — столько раз чувствовал: они мало что разумеют. Половина слов непонятна. Да и кто из жителей бетонных многоэтажек знает, что такое «кокора», «шеломок», «лапки» или «конек»? А?

Поделиться с друзьями: