Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дом над Онего
Шрифт:

«Стройку-501» мы снимали не только с высоты птичьего полета — еще проплыли мимо по реке Ярудей на катамаране. Это была незабываемая экспедиция, с массой приключений и впечатлений: охота, грибы, рыбалка. Да что тут говорить — сентябрь в тундре!.. Прекрасная пора — по красоте, краскам. Мы шли по реке от зоны к зоне. Кое-где останавливались.

Никогда не забуду ночевку в Волчьей, на высоком обрывистом берегу: расшатанные «аисты» [46] , остатки забора [47] и колючая проволока, вся в паутинках бабьего лета… Из окон барака выглядывает раззолоченная рябина с красными кистями, из щелей в полу торчит вереск. А на плацу — облупившаяся от дождей доска почета. Все заросло голубикой — повсюду видны ее красные листочки.

46

«Аист» —

вышка охранника на лагерном языке, по Херлин-гу-Грудзиньскому. Примеч. автора.

47

Забор — высокий (около 4,5 м) и непроницаемый забор из досок вокруг зоны. Каждый раз, когда я приезжаю в Петрозаводск, меня поражает тюремный забор на одной из главных улиц в центре города. Примеч. автора.

Рано утром мы с Анджеем Б. отправились на глухарей. Глухари обычно кормились на путях «мертвой дороги» (как сегодня называют «Стройку-501»). Но птицы оказались умнее, чем мы думали, и близко нас не подпустили. В лагерь мы возвращались без трофеев. Шли через зону: пусто — ни птиц, ни людей. Ей-богу, это была какая-то метафизическая пустота — во всяком случае, мне так казалось. И в этой пустоте я вдруг увидел маленькую птичку. Она сидела на ветке в каких-нибудь тридцати метрах от меня. Я в шутку прицелился, нажал на курок. Птичка упала… Мы подошли… На грудке — след дроби и капля крови, словно ягода замерзшей клюквы. Я вспомнил «Белку» Шаламова. Мне было горестно и стыдно. И я поклялся никогда больше не стрелять по зверью.

В общем, завязал я с охотой!

С той поры меня стало тянуть в эти места. Одно дело — читать о северных трудовых лагерях, и совсем другое — увидеть их своими глазами, ощутить атмосферу. «Стройка-501» — подлинный скансен рабского труда — дала начало одному из сюжетов моего северного сказа. Сюжету из колючей проволоки.

29 января

Другой мой сюжет — шаманская пряжа.

Все началось с поездки в самоедское святилище, где кочевники совершают жертвоприношения. Дорогу показывал Леха — один из наших проводников по тундре. Поляна в ивняке — на берегу реки, но с воды не заметишь. Ни тропы нет, ни знаков никаких. Леха и сам попал туда совершенно случайно — преследовал раненого лося. Лишь поднявшись по илистой расселине на вершину холма, мы увидели оленьи черепа. Множество черепов на ивовых ветках. Некоторые уже рассыпались от времени (сотня лет, а может, и больше), другие были ослепительно-белыми, отполированные дождем и ветром, третьи казались совсем свежими, словно с них только что содрали мясо. Посреди поляны стоял кол в виде креста с двумя куклами на перекладинах. Куклы были вырезаны из дерева и вроде как одеты в некогда цветные, а теперь уже сильно полинявшие лохмотья. На одной болталось нечто, напоминающее портки, на другой — тряпка, которую при определенной доле фантазии можно было принять за платье. Внизу, на мху, валялись пустые водочные бутылки и обглоданные оленьи кости.

Мы попытались это снять, но — увы. Камеру заело. Оператор матерился, но сделать ничего не смог… Нам показалось, что в ивняке кто-то захихикал. Мне стало не по себе. Такое ощущение, будто я вторгся в чужой сон. Казалось, черепа смеются, скалят пожелтевшие зубы. И камеру точно заколдовали… Разозлившись, оператор стукнул кулаком по одному из черепов. На мох посыпались зубы. Я взял несколько на память. Они сохранились у меня до сих пор.

На обратном пути Леха сказал, что если мы хотим увидеть настоящего колдуна (самоедского волшебника), то надо лететь в Тадибе-Яху. Когда-то их там жило двое — кажется, брат и сестра, но невозможно было понять, кто из них баба, а кто — мужик, такие они оба были старые и заросшие. Недавно один умер, а кто остался — брат или сестра — опять-таки не разберешь…

Мы долго приставали к Жене, чтобы он отвез нас в Тадибе-Яху. Стабниченко отказывался, придумывал всякие отговорки, наконец махнул рукой и согласился — при условии, что сбросит нас и улетит, а потом вернется и заберет. Ждать возле хаты колдунов не будет — ни за какие сокровища. Женя все твердил, что колдуны накладывают заклятия, а если их разозлить, могут человека вывернуть словом наизнанку — как перчатку.

Колдун жил в жестяном вагончике на самом берегу Обской Губы (на подробных картах это место обозначено как Тадибе-Яха). Над входом сушилось несколько собольих шкурок и белел рогатый череп лося. Пахло рыбой и водорослями. Мы долго звали, наконец из вагончика появилось существо в огромной оленьей шкуре, обшитой медными бляшками. Его (ее?) голову, плечи и часть лица закрывал колпак из шкуры росомахи. Существо было черным от дыма, что-то бормотало себе под нос по-ненецки,

а взгляд имело безумный, словно объелось мухоморов. Лишь после очередного вопроса о шамане я заметил в темных глазах тень понимания. Существо скрылось в недрах вагончика, покопалось там, продолжая что-то бормотать, потом вынесло маленький транзистор.

— Вот твоя шамана. — Радио было сломано.

Несколько лет спустя знакомый зырянин в Нарьян-Маре, которому я рассказал эту историю, объяснил, что старый самоед просто подшутил надо мной. Он, должно быть, сразу понял, что я в этих делах ничего не смыслю. Иначе спрашивал бы не про шамана, а про тадибея.

30 января

А третий сюжет, который я начал плести тогда на Ямале, — кочевая тропа. Ее так сразу и не заметишь. На мягком покрывале тундры она почти невидима. На узоре малицы (халат из оленьей шкуры) ее разглядит лишь весьма опытный глаз. А чтобы вычитать эту тропу во взгляде старого самоеда, нужно — подобно ему — прожить много лет «сам един».

Свою кочевую тропу я начал плести в стойбище самоедов на берегу Хатиды. Наши хозяева (Егорыч и компания) предупредили, чтобы мы в самоедских чумах не ночевали, не то непременно подцепим какую-нибудь гадость, и чтобы — упаси Боже — не пробовали сырую рыбу — отравимся. Русские самоедами явно брезгуют. Для русских колонизаторов Севера местные жители — по-прежнему дикари, жрущие сырую рыбу и сырое мясо. Что не мешает безжалостно их эксплуатировать: под прикрытием организации (с длиннющим названием), которая якобы оказывает помощь коренным народам Севера, обменивать бензин и водку на собольи и горностаевые шкуры, малицы, пимы. На моих глазах была заключена чудовищная сделка: за двадцатилитровую канистру бензина и два литра спирта — малица с ручной вышивкой, сорок шкур серебристой лисы и ведро соленого чира — рыбы, занесенной в Красную книгу. Русские купцы конца XIX века, которыми так возмущался Александр Борисов, по сравнению с сегодняшними — просто малые дети. В распоряжении нынешних спекулянтов шкурами пушного зверя — вертолеты и касса федерального бюджета, а также водка, бензин и власть.

В стойбище самоедов на берегу Хатиды мне показалось, что я вернулся к самому себе, только несколько десятилетий, а может, и тысячелетий назад. Что же это — знакомый силуэт индейских вигвамов, которые мы строили в саду под липой, или атавистический сон? Вокруг чумов — олени, дети в малицах и пятнистые лайки, повсюду нарты. Самоеды ездят на них и зимой, и летом, потому что по ягелю — серебристому мху — нарты несутся не хуже, чем по снегу. Ягель — пища оленей, и мясо их считается самым (экологически) чистым в мире: его без опаски можно есть даже сырым. Дальше, до горизонта — замшевые холмы, покрытые мхом, между ними вьется Хатида, по берегам — кусты по пояс… и больше ничего.

Невзирая на предостережения русских, в чуме Япси Ного я вволю поел сырого муксуна. Самоеды замораживают его, а потом строгают, точно полено на растопку. Строганина тает на языке — в прямом и переносном смысле. Кроме муксуна, «строгают» еще нельму и чира, щуку же бросают прямо на берегу, точно речной сорняк.

— Расскажи мне про вас, — попросил я дочь Ного Тули, после того как — при помощи спирта — первый лед в общении был сломан.

За балаганом тихонько посапывал во сне Сапо. Балаган — полог из тонкой ткани, отделяющий в чуме спальное место. В котле булькала уха. Освещенная пламенем, Тули напоминала индианку из вестернов моего детства: раскосые глаза, широкие скулы, черные волосы…

— Рассказывать о нас человеку, прилетевшему с Большой земли — все равно что толковать инопланетянину о землянах. Вы разучились ходить по земле и понятия не имеете, что это такое на самом деле — земля. Вы закрыли ее бетоном и асфальтом. А земля — волшебная, особенно ночью, при северном сиянии. У вас там есть северное сияние?

— Нет.

— Нет сияния?! Какой ужас!..

Так началась наша беседа — многочасовая, с перерывом на сон, который настолько смешался с явью, что теперь уже трудно отделить одно от другого.

Во время этой беседы Тули хлопотала в чуме, то и дело угощая меня чем-нибудь вкусненьким (например, сырыми оленьими почками) и чаем, пеленала и кормила грудью Сапо, на удивление спокойного малыша; тем временем вернулся с рыбалки Япси Ного (старый самоед вполне мог бы сыграть вождя индейцев в «Танцующем с волками»), опрокинул с нами рюмку спирта и улегся спать; заглянул на минутку кто-то из киногруппы (ребята разбили палатку неподалеку), забежала пропустить рюмочку соседка.

Чум — кочевой дом, который можно молниеносно разобрать и молниеносно же поставить: конус из четырех-пятиметровых жердей, на которые натягиваются оленьи шкуры, вход делается с заветренной стороны, внутри — очаг, дымоходом служит отверстие в своде. По бокам, с обеих сторон, навалены шкуры — это лежбище, на ночь заслоняемое балаганом. На дворе трещит мороз, а в чуме — точно за пазухой оленьей шубы.

Поделиться с друзьями: