Дом презрения
Шрифт:
– Извини, но ты слишком мало знаешь, слишком мало пишешь. В любом, даже любимом деле, главное – пахать. Пахать как лошадь. Пахать как проклятый. Талант кроется не в особенно ровных штрихах и не особенно стройных стихах. Он заключается в умении пропахать тогда, когда закончилась мягкая почва, и за одним камнем идет второй, а за вторым – третий. Чтобы выполнять любимую работу, недостаточно быть просто решительным и отбросить рутину. Отринуть ее может каждый, но далеко не каждый сумеет освобожденное время впрячь в непринужденный, но оттого еще более изнурительный труд. Сейчас, мягко говоря, не золотой век литературы. Даже самые популярные и востребованные писатели сейчас имеют весьма умеренные гонорары. Я думаю, сегодня в большой литературе едва ли найдется место для нового лица.
Ей не за что было извиняться, но после ее слов я почувствовал, что мне не хватает воздуха. Я утопал в своей беспомощности, в своей никчемности. Я ни в чем ее не виню. Она верит в меня, но просто-напросто хочет счастливой жизни для нас двоих, потому что она любит меня, но своей какой-то странной любовью. Любовью, которую мне никогда не понять.
Беспечные
Я вышел в темноту вечернего города, прорезаемую лишь фонарным светом и оконными звездами. Моя футболка еще пахла ее волосами, но внутри меня уже пролился мрак тревожных мыслей о мрачном будущем. Тут мне позвонил редактор издательства, в которое я отправлял свои, на мой взгляд, самые удачные работы. Нашел я это издательство на одном форуме, где мытарствующие души в условиях победившего пластика обмениваются опытом и контактами; оно занимается публикацией совсем еще зеленого молодняка, так что я был почти уверен, что мне не откажут в публикации.
– Звонит вам редактор из «Астмо», по поводу ваших рассказов.
– Слушаю.
– Они, безусловно, хороши, у вас большой потенциал…
«Спасибо, автоответчик. Но…» – Но пока мы никак не можем опубликовать ни один из них, – выдохнули в трубке.
– Хорошо, и в чем же дело?
– Понимаешь… Извините, можно на «ты»?
– Да.
– Очень много болтовни. Слишком много. Событийно действие топчется на одном месте. Мало конкретики. Ты заостряешь внимание на мелких деталях и тонких психологических чертах. Но на глобальном уровне получается бессюжетный разговор на тему тленности бытия. Если писатель ведет за собой, то, когда я читаю твои вещи, у меня чувство, что ходим мы по девяти кругам известного места, и кончаться они не планируют. Понимаешь, я не вижу, к чему ты ведешь.
– Что ж, ладно, спасибо, что хотя бы перезвонили.
– Надеюсь… в общем, как будут новые работы, обязательно присылай – мы, правда, будем ждать.
Нет, меня это совсем не расстроило. Я просто чувствовал себя раздавленным и опустошенным. От прежнего желания творить остались одни ошметки, и написание даже одного слова представлялось немыслимой каторгой. Все сказанные мне вещи были правдой, но эта игра была на моем поле, куда заходить трудно всем.
Мне некуда было идти. Я остался без крова, любви, веры в себя – остался без смысла. И сейчас я сижу на мокром бордюре, омываемом дождем и окатываемом брызгами от проезжающих машин. Может я святой? Но святой не в том узком понимании, какое имеют все. Я храню святыню и святыня эта неприкасаема, но не потому, что ее нельзя касаться, а потому что ее невозможно коснуться. И эта святыня зовется истиной. Она неосязаемая, и жадные, зверские человеческие руки, тщетно пытаясь ее схватить, проходят сквозь. Истину нельзя изогнуть в такую форму, в которой она бы встала в слепую картину бытия человека, полную условностей и элементов, игнорируемых по причине несоответствия, – ведь тогда она станет чьей-то очередной правдой. Но люди не могут без чуточки лжи, щепотки лицемерия и повседневной слепоты, притупляющей потребность преобразить свою жизнь, вытащить себя из страшной пучины, в которую нас уволакивают компромиссы со злом. Эта некогда тяжкая ноша срослась с их телами, став необходимым для жизни панцирем. Так бактерии, еще в древности попавшие внутрь нашего организма, теперь незаменимы в пищеварении. Зачем на этой земле разросся росток человека, превратившись в ветвистое дерево? Он принес сюда весть о Боге и хулу на него, сострадание и жестокость, великую красоту и немыслимое уродство, чистоту и ее пятнание в грехе.
Надо мной по ночному небу плывет облако. Глядя на него со стороны, видишь в деталях каждый его пушистый изгиб, подмечаешь все совершенства этого хлопкового замка. Но как только ты заплываешь в него, все незаметно для тебя самого меняется. Пропадают всякие контрасты, формы и краски. Вот облако тебя уже обволокло, а вокруг – лишь туманная неопределенность. В этой монотонности трудно вести расчет расстояния, трудно что-то сравнить. Но потом ты выплываешь из облачной пелены и снова можешь различать угловатости и качества, чтобы непременно окунуться в другое облако. Как и жизнь, мы можем видеть облака только в предвкушении, либо оглядываясь назад. И залетаем мы всякий раз с намерениями, а вылетаем с результатами, на которые зачастую не удосуживаемся и оглянуться. И я пытался все предугадывать, оседлав жизнь, оседлав облако, но оно каждый раз сбрасывало меня, потому что оно неосязаемо. Его не перемудрить, и всякие амбиции, с которыми я готовился к очередному жизненному скачку, у чьего подножья – лишь жажда превосходства, превратили меня в наивного ребенка, увидевшего закрытые двери магазина игрушек».
Профессиональный долг не позволяет мне раскрывать имен, поэтому обойдемся местоимениями. Я следил за дальнейшей судьбой этого подопечного, и могу сказать, что из всех известных мне случаев его судьба сложилась наиболее благоприятно. После того, как он попал к нам, и его протестировали, оказалось, что серьезных отклонений, помимо маниакально-депрессивного психоза и пробитой гвоздем руки, у него не наблюдается. После, с согласия его дееспособных родственников, он был отправлен в реабилитационный центр. И там он проявил повышенный интерес к религии. Раз в неделю, по воскресеньям, к ним в клинику приходил священник. С больными он проводил личные беседы, а иногда они собирались в кругу, как общество анонимных алкоголиков. С нашим подопечным священник разговаривал дольше всех. Их разговоры имели сугубо личный характер, так что никто не слышал, о чем, но говорили они часами напролет. В христианство
он погрузился с присущей его натуре одержимостью: днем – Новый Завет, а ночью – молитва до синих колен. Вскоре его выписали, и в сопровождении священника он прямо из лечебницы отправился на послушание в Сретенский монастырь. Священник, с которым после его показаний, закрывших дело, у меня осталась связь, говорит, что подопечный наш все еще там, среди благоухающих ладаном алтарей и икон – постится, молится и участвует в монастырском хозяйстве. И я им верю. Религия вытащила его из ямы, в которой, деланно улыбаясь, сливается с грязью большая часть взрослых серьезных людей – просто вместо записок и крестов у них – кальянные и пьяные звонки бывшим. Я думаю, сейчас он по-настоящему счастлив.Путешественник
В одной из пятиэтажек на окраине Москвы стали жаловаться на запах гари, доносящийся из подвала. Немногие очевидцы утверждали, что, проходя мимо подвального окошка, видели яркие вспышки света, разноцветное мерцание и искры. По адресу вместе с полицейскими и скорой выехали и наши сотрудники.
В заваленном метлами, ведрами и прочим хозяйством подвале на грязном бетонном полу клубились черные провода. Они тянулись между угловатым дубовым стулом и исполинскими, стоящими по бокам блоками – их позже идентифицировали как промышленные батареи. На самом стуле и на полу поблизости нашли то, что и строило воображение при виде этого стимпанк-трона – россыпь черного пепла. Также со стула свисало множество электродов, зажимов и прищепок, от которых к батареям тянулись провода. Даже далекий от физики человек понимает, насколько высоким должно быть напряжение, чтобы обратить целого человека в пепел. Вопросом, откуда взялись здесь энергоблоки, используемые на электростанциях, занялись следователи; мы же приступили к нашей работе – восстановлению хронологии событий.
Наши поиски были недолгими. Ноутбук, все это время находившийся на пыльном облезлом столе в углу комнатушки, к моменту приезда служб был в спящем режиме. Когда уже в стенах Дома наши специалисты его включили, на экране высветился медиа-проигрыватель с видеозаписью. Перед веб-камерой сидел подросток с бритой головой и спокойным, даже несколько радостным лицом, почти прозрачным в сизом свете монитора. Он не представился, возлагая идентификацию своей личности уже на судмедэкспертов. Глубоко вздохнув, как пловец перед долгим погружением, он заговорил, и голос его был каким-то клинически непринужденным и отстраненным, будто речь идет о вымышленных королевствах и драконах:
«Книжные миры больше не укрывают меня от преследования повседневности. Все мои потуги открылись как самолюбование в надежде заработать хоть какие-то деньги, в надежде утолить гордыню. Весь мой труд я подгонял под удобоваримые форматы и придавал ему привычное лицо. Я жил завтрашним днем, желая начать путешествовать завтра, уехав навсегда из этой пыли. Но деньги делают людей рабами завтрашнего дня. Я давно невзлюбил людей вокруг. Но я не ненавижу их. Они просто вызывают стойкое отвращение, как тараканы, копошащиеся в помойке или крысы. Они жалки из-за своей мелочности, зависимости друг от друга и бессознательности. Они слепы и, спотыкаясь, идут на запах. Запах денег. Но еще я презираю их, потому что они мои судьи. Я насмехаюсь над ними, но с ними считаюсь. Я думаю о том, как бы они не подумали, что я говорю хуже, чем вчера, пишу хуже, чем вчера, выгляжу хуже, чем вчера. И это моя тревога. Через их лица я смотрю на себя вчерашнего и себя сегодняшнего и попеременно восторгаюсь и отвращаюсь. Я злюсь на них, потому что они не дают мне снять маску притворства, потому что это маскарад, где без маски тебя высмеют и вышвырнут прочь. Я хотел занять роль проповедника, тыкающего носом все стадо в его низость и скотство, но и проповедники – лишь жадные до денег лицемеры, зарабатывающие на всеобщем горе, тогда как мне просто-напросто больше не по пути с этим стадом. Я не хочу пойти на дно вместе с ними, ведь у них есть денежные акваланги, а у меня нет. Осень, которой нас так пугал Крылов, уже давно наступила – все стрекозы замерзли за ГУЛАГовским забором, утонули в Охотском море; остался только обслуживающий муравейник персонал. Бояться больше нечего. Не верь, не бойся, не проси. Мне нечего больше кому-то доказывать и потому мне больше нечего здесь делать. Не жалею, не зову, не плачу. Я перестал жаждать денег, потому что они не делают меня счастливым и никогда не делали, а делает то, что находится за стенами города, за пределами выразимого словами. Меня выводит из себя то, что на «свои личные дела» мне выделяют точно отведенное время. Я не лабораторная крыса, чтобы у меня, как у нее, на время открывался отсек для отдыха, в который я могу забежать по пластиковым трубам. А если я не использовал это время, «Увы, приходи на следующей неделе, жди следующего вечера пятницы». Сейчас я отчетливо вижу, что я никогда не смогу служить деньгам, не смогу откладывать жизнь до зарплаты. Я не смогу работать за деньги. Вся моя сдержанность и выверенность путей, выдержка рамок и форматов – меры безопасности, неоправданная расчетливость с надеждой на то, что людям будет легче понять меня, переварить этот продукт, потому что у него уже знакомый рецепт. Но я потерял в этом себя, свои собственные мысли, в этом больше вымученных букв, подобранных под программу. Потому я в последнее время не люблю заниматься творчеством, хотя и люблю искусство, что в этом нет искусства – лишь позерство и зажатость форм. После каждой странички я жадно проверяю, сколько я уже написал, потому что объем текста стал важнее того, что приносит мне процесс написания, потому что он не приносит уже ничего. Бесконечное чувство долга и невыполненной работы отравляет мое творчество. Лишь изредка появляется тот спонтанный неосмысленный хаос, который высвобождает всего меня; в остальное же время лишь тщеславие и жажда наживы движут моим созиданием. В этом давно нет полета. Запинки и ступоры после каждого слова, после каждой ноты. Алчный взгляд в будущее с вопросом: «Когда меня уже похвалят и наградят?». Я напоминаю себя уличного исполнителя, который что-то смущенно чирикает, на него останавливается посмотреть лишь пара человек, да и то потому, что лицо смешное; остальные же проходят мимо, нацепив недоуменные улыбки. А внутри меня дэдлайнами горят грандиозные планы, невоплощенные задумки. Я все время наставляю себя на нужный лад, как гитару со старыми скрипучими колками, анализирую, что «высоко», а что «низко».