Дом родной
Шрифт:
Мать молча открыла дверь, зажгла свет и указала на печку, где, как всегда, дожидался приготовленный ему ужин. Зуев отрицательно покачал головой, молча разделся и потушил свет. Натянул одеяло до подбородка, но долго не мог уснуть. Безмятежная, спокойная жизнь Сазонова и вечер, бесцельно проведенный у него, почему-то взволновали Зуева. Ведь Петр Карпович ясно видел всю неправильность жизни Сазонова: карьеризм, самодовольство, административный раж… Но, странное дело, возмущаясь всем этим, он чувствовал, что в его собственной душе пробуждаются, пусть слабые, отголоски и желания в чем-то подражать Сазонову. Вот так бы спокойно пожить, не задумываясь особенно. Откуда-то, из глубины души, поднималась зависть именно
«Завидуешь? Чему? — думал он, пытаясь разобраться в том, что ему понравилось в этом семействе и что возмущало. — Воспитание детей — стоит на уровне! — констатировал он. Но почему-то с неприязнью вспоминал чистых, упитанных девочек, так и не посаженных за стол. — Правильное воспитание: в разговоры взрослых не путаются, со стола ничего не хватают… — И тут же подумал: — А если посадить их за стол вместе со взрослыми, сумеют ли они вести себя прилично? Ведь все в жизни, особенно детской, передается примером, а не запретами… Обращение Сазонова к жене: «Марго» — тоже шло к ней как корове седло, — улыбнувшись про себя, продолжал разбираться Зуев. — Хотя, кажется, мама Марго ничуть не тяготится домашним начальственно-покровительственным тоном мужа. — Зуев привык уважать женщину, а особенно работающую женщину. — А этот зовет жену, партийку, как шансонетку какую-то».
Из-за этих-то отголосков, пробудившихся в глубине души, — точнее сказать, из-за той линии наименьшего сопротивления, которой больше всего боялся в себе и в других Зуев, — он, ворочаясь в постели, со злостью на самого себя думал: «Хочешь жить как Сазонов, а сам знаешь, что надо жить как Швыдченко! Что ж ты крутишь, будто не понимаешь, в чем ключ? В том, чтобы жить как весь народ живет — как мать, как Пимонин, как Зойка, как дядя Котя…»
Он несколько минут лежал как-то бездумно, а затем резко повернулся, так, что взвизгнула кровать. Словно схватив эту безвольную и противную зависть за горло, он уже подумал о другом: «А все же, откуда у них берется эта подозрительность ко всем? У Сазонова, Шумейки…» И тут вдруг вспомнил, что во всей сазоновской квартире он не увидел ни одной книги, а газетами были аккуратно прикрыты сундуки и корзины в коридоре. Ясно было, что тут ничего не читают, газеты просматривают для проформы, внимательно изучая одни лишь директивы. Зуев вскочил с постели, зажег свет и долго листал свои конспекты, оглавления новых книг, присланных из Москвы. А мысли все-таки вертелись вокруг этой, так мучившей его в последние месяцы темы. И он не мог уснуть до тех пор, пока не записал в последнюю тетрадь, где конспект по философии уже давно перерос в подобие дневника, какую-то смесь из наиболее ярких постулатов философских систем и вызванных окружающей жизнью своих собственных раздумий:
«Подозрительность чаще всего развивается от незнания. Люди знающие — суть люди, уверенные в себе, в своем деле, в своих соседях и соратниках. Незнание же — это своеобразная слепота, она сказывается и в обыденных, но, чаще всего, служебных делах. А в духовном общении людей она и оборачивается своим темным ликом — подозрительностью».
В памяти всплыл ночной разговор в кабинете Швыдченки. Они же именно об этом и говорили. Только другими словами… И на страницы тетради легко легли четкие, ясно сформулированные фразы. Рука не успевала за стремительно бегущей мыслью.
В одном белье Зуев прошелся по комнате, поднял руку к выключателю, несколько секунд не решался повернуть его, затем подбежал снова к столу и добавил:
«…Подозрительность — спутник невежества! Знающий — доверяет, наверное, потому, что он всегда способен проверять!»
И удовлетворенно потянулся, потушил свет, лег в постель и сразу же
заснул.На следующий день он наведался к Пимонину, считая, что заходит с одной целью — справиться о розысках власовца. Но долго не уходил, ждал, пока начмил подписывал какие-то протоколы. Поставив последнюю подпись и отпустив участкового, Пимонин улыбнулся:
— Все обдумываешь обстановку в международно-подвышковском масштабе? Верно?
Зуев, кисло усмехнувшись, кивнул утвердительно головой.
— Был вчера у Сазонова…
— Ругаться ходил? Или попал партнером в подкидного?
— Было такое дело, — ответил Зуев. — Ругался в душе, а в подкидного дулся до полуночи. Весь вечер собаке под хвост.
Пимонин захохотал:
— А ты говорил: уклон, заговор. А вышло просто болото, тина. Верно?
— Значит, никакой опасности нет? — зло спросил Зуев. — Значит, тогда, после конференции, мы с вами просто как кумушки судачили…
— Нет, почему же кумушки. Трясина ведь тоже опасна.
— Для кого?
— Для путника, чудак.
Зуев рассказал Пимонину о своих раздумьях.
— Ты Шумейку-то видел?
Зуев кивнул утвердительно.
— Вот этот, брат, уже не тина. Этот просто сомневается в честных людях. Не верит никому. Меряет всех на свой аршин.
— А этот?
— Этот с того только и живет. Ну как бы тебе сказать…
— Деятельный бездельник, — подсказал Зуев.
— Во, во… и очень вредный.
— Что Шумейко во время войны делал? — выпалил Зуев.
Пимонин засмеялся.
— Представь себе — воевал. Нет, тут ваша психология молодых фронтовиков дает осечку. Вот ты говорил как-то — на военный лад, мол, все повернуть. Да и теперь, наверно, считаешь своего брата фронтовика выше всех, достойнее, храбрее.
— А разве не так?
— Иногда так, а иногда…
— Например? — задиристо спросил Зуев.
— Ну вот взять твоего полковника Коржа и эту историю с танкистом.
Зуев насторожился.
— Ведь он храбрый человек, этот Корж, наверно.
— Храбрый, умный, авторитетный.
— А с твоим другом поступил трусовато. Да-да, — он не дал Зуеву раскрыть рта в защиту любимого командира. — Тут, брат, храбрость разная требуется. На войне храбрость личная превыше всего ценится. А сейчас одной ее — мало. Здесь гражданской смелостью орудовать надо. И не все вояки, самые храбрейшие, ею, брат… как бы тебе сказать, вооружены.
— Значит, Швыдченко храбрее Коржа? — спросил Зуев.
— Конечно. Он ведь наперекор заведенному правилу — хотя такие директивы мне неизвестны — поставил вопрос о Шамрае на бюро…
— Так вы же сами голосовали «за».
— Конечно, но я только встал за тем, кто первым поднялся. А в случае чего, спрос будет с секретаря. Я еще удивляюсь, что Сазонов за это дело не ухватился.
Пимонин помолчал.
— Ты прочел у Ленина о профсоюзной дискуссии? Прочел? Ну вот и хорошо. А теперь подумай добре. Если бы можно было так просто разделять людей: фронтовик — значит, вроде святой, тыловик — сукин сын. Вот твой Максименков уж куда фронтовик, а к нам власовца приволок. Сам замарался и нас еще приплетет. Тебя во всяком случае… Кстати, кажется, поймаем мы его.
— Неужели напали на след? Когда, где?
Пимонин нахмурился.
— Вы, товарищ Зуев, у меня служебную тайну хотите выпытать, — но не выдержал и ухмыльнулся. — Смотри не болтай. Да и Шумейку обходи за пять улиц. Очень уж ему неохота такого воробья из когтей выпустить.
Зуев слушал раскрывши рот.
— …Но придется, придется. Все, точка. Следующий, — голосом заправского бюрократа произнес он.
Зуев медленно и задумчиво побрел из райотдела милиции.
А в этот же вечер к засидевшемуся допоздна в райкоме Швыдченке ворвался дядя Кобас.