Дом с мезонином в наследство (Коварство, или Тайна дома с мезонином)
Шрифт:
— Спасибо, спасибо, Валентина Петровна, что вы приехали! Если б только вы знали, как вы вовремя… Завтра я, знаете, уже в командировку должна ехать, а на Никитку особо полагаться нельзя - вдруг бы не встретил? Вы ж его видели – совершенно не собранный мальчишка! Ну что, поедем сразу к нотариусу? Я уже договорилась, он нас примет… А у вас билет обратный уже есть? Может, сразу купить? На этом же самолете и обратно улетите…
— Погоди, Оля. У меня к тебе просьба одна есть…
— А! Ну конечно же! Чего это я! Конечно же, я взяла для вас несколько отцовских фотографий… Сейчас, сейчас…
Ольга принялась лихорадочно рыться в сумке, потом вытащила небольшой канцелярский конверт из жесткой серой бумаги, торопливо протянула его Тине:
— Вот, возьмите,
Тина ничего ей не ответила. Рука ее, принявшая грубый канцелярский конверт, вдруг дрогнула отчаянно, будто сопротивлялась предстоящему путешествию в прошлое. У нее действительно не осталось ни одной фотографии Антона – Мисюсь, наверное, просто не догадалась тогда их положить в ту посылку с Тиниными вещами, что пришли четверть века назад на их Белореченскую почту. Держа сейчас в руках этот конверт, она просто напросто трусила туда заглянуть. А вдруг она не узнает Антона? Вдруг образ, хранящийся столько долгих лет в памяти, видоизменился каким–то образом, и она увидит совсем чужого, незнакомого ей человека? А вдруг она просто придумывала все эти годы свою любовь? С самоотверженным максимализмом придумывала, как Лёня сегодня выразился. Вот сейчас заглянет туда, и поймет, что не было ничего…
Осторожно открыв конверт, она достала тоненькую пачечку фотографий, поднесла поближе к глазам первую, лежащую сверху. И сердце оборвалось – это был он… Именно он, ее Антон взглянул на нее грустными и близорукими, такими добрыми, такими живыми и до боли знакомыми глазами. Все, все было в этих глазах для нее! И любовь, и тоска, и родство душ, и мягкая смешинка, и такая знакомая грусть… Чеховская грусть. Мудрая. Та самая, в которую она влюбилась так безоглядно тогда, в юности. Которую несла в себе долгие годы. Которая навсегда осталась, наверное, некою основой ее внутренней жизни, хранительницей достоинства человеческого, не порушенного пошлостью да невежеством жизни внешней. Что ж, видно, судьба у нее такая. Любить и слышать Антона Павловича Чехова, любить и помнить Антона Павловича Званцева… А вот и другая фотография. Нет, таким она Антона уже не знала… Очень похудевшим, со стекшими будто вниз щеками, седым совсем. А глаза все равно те же! Глаза все равно улыбаются мудро и грустно. Прямо в душу смотрят, словно спрашивают ее – что ж ты, колокольчик мой Тин–Тин, не простила меня тогда…
— Это папа к юбилею своему фотографировался. К семидесятилетию. Я помню. Мне тогда уже двадцать лет было… — тихо прокомментировала Ольга, заглядывая через Тинину руку на фотографию. - А мама тогда еще совсем, совсем молодая была. Конечно, нехорошо об этом спрашивать, Валентина Петровна, но что у вас тогда произошло все–таки? Вы же с мамой родные сестры… Мама у вас мужа увела, да? Отца нашего? Расскажите, Валентина Петровна!
— Ну что значит, увела… Нет, не увела, Оленька. Не то это слово. Тут одним словом всего и не объяснишь, пожалуй. Да и вообще — не хочется мне об этом говорить. Извини. — Тихо и твердо произнесла Тина, убирая фотографии обратно в конверт. - Оленька, ты вот что… Ты отвези–ка меня сначала к Мисюсь…
— К кому? – удивленно вытаращила на нее глаза Ольга. — К кому вас отвезти, Валентина Петровна? Не поняла, извините…
— К Мисюсь. К маме твоей.
— Хм… А почему вы ее так странно назвали – Мисюсь? Это ведь что–то Чеховское, да? Как же рассказ называется, я забыла? Нам отец с Никиткой все время его в детстве читал…
— «Дом с мезонином».
— А! Точно! Так вот откуда взялось это имя… От нашего дома, значит …
— Нет. Не от дома. Дом как раз тут ни при чем. Это я так маму твою с самого детства называла. Мы все ее так называли. И в памяти она осталась именно Мисюсь, а не Машей. А
что, папа твой разве не звал ее так никогда?— Нет. Впервые слышу. Нет, он и правда маму так никогда не называл! У них, знаете, вообще всегда были очень странные отношения. Натянутые будто. Мы жили все в одном доме, одной большой семьей, а будто и не жили. Все как–то сами по себе, знаете… И еще помню из детства - мама плакала все время. А отец из своей библиотеки не выходил практически. Там и умер…
— Да. Так бывает, Оленька. Людская близость – штука очень капризная. Ее в рамки одного дома, одного семейства загнать нельзя. Можно годами не видеть человека, а все равно он для тебя самым близким остается.
— Это вы про себя сейчас сказали, Валентина Петровна? Про себя и про отца?
— Не важно, Оля. Так что, отвезешь меня к Мисюсь?
Хм… Странно как… Наша мама – и вдруг Мисюсь! Звучит даже нелепо. Всю жизнь она была Марией… Марией Петровной Артемовой… Она даже Званцевой не стала, так и прожила с отцом в гражданских женах. Теперь вот проблемы с наследством этим…
— Что ж, сочувствую. Хотя я бы против развода возражать не стала. Зря она ко мне не обратилась.
— Зря, конечно! И я о том же! Но ничего. Мы ведь с вами уже все решили, правда? Сейчас поедем к нотариусу, и вы все официально оформите…
— Сначала к Мисюсь, Оля. Она дома?
— Погодите, я не поняла… А зачем вы к ней хотите ехать?
— Да ни за чем. Просто так. Повидать.
— А к нотариусу?
— А потом к нотариусу.
— А что, наоборот нельзя?
— Нет, Оля. Нельзя. – Сама удивляясь своей невесть откуда взявшейся настойчивости, твердо проговорила Тина. – Сначала поедем к Мисюсь.
— Но… Валентина Петровна… Это технически очень трудно сделать, понимаете? Это все так не по пути…А может, я вас лучше на кладбище к отцу завезу? Попрощаетесь по–человечески…
— Нет. Оля. Я прошу тебя – поедем сначала к Мисюсь. – Тихо–железно произнесла Тина, четко разделяя слова. Знала она за собой такую вот учительскую слабость – так иногда могла сказать, громыхнув жестким железом в голосе, что все возражения у вредничающего оппонента отметались будто сами собой, и ничего уже этому бедному оппоненту и делать не оставалось, как автоматически подчиниться. Правда, пользовалась Тина этой своей то ли слабостью, то ли силой в исключительно редких случаях. Просто в этот момент что–то подсказало ее взволнованному сердцу, что как раз такой случай и наступил…
— Так. Это что же, условие ваше такое, Валентина Петровна? - испуганно переспросила Ольга, отчаянно уставившись на Тину.
— Да, если хочешь. Условие такое. Поехали.
— Ну что ж… К Мисюсь так к Мисюсь… Хм… Звучит–то как смешно! Наша мама – Мисюсь…
Всю длинную дорогу из аэропорта они молчали. Ольга сосредоточенно вела машину, покусывала острыми белыми зубками красивые, блестящие розовым прозрачным перламутром губы. Нервничала очень. Еще бы – что ни день, то потрясения какие–то… Ну чего вдруг вздумалось этой тетке ехать сейчас к матери? Она и не знает ничего про нее… Увидит – неизвестно еще, как прореагирует. А вдруг еще и мать истерику закатит, как вчера, жаловаться начнет, что они ее в «богадельню» спроваживают? Хотя насчет «истерики» — это она сейчас погорячилась, это громко очень звучит, конечно. Вернее, неправильно звучит. Хотя такая ее реакция была бы более для случая естественной. Или даже более желательной. Потому что не было на самом деле никакой истерики. Мать тихо заплакала только, и все. И ничего ей не сказала. Это она, Ольга, говорила и говорила без умолку, доказывая крайнюю необходимость ее устройства в «приличное очень место», а мать нет. Тихо плакала, и все. И даже слезы не вытирала. Они текли и текли тонкими дорожками по серым ее щекам, все текли и текли. А Ольга все говорила и говорила, будто старательно отвергала те самые, так и не прозвучавшие вслух материнские слова–обвинения, которые она, исходя из логики вещей, все–таки должна была произнести…Вот лучше бы и в самом деле она их произнесла, ей богу! Лучше бы уж и впрямь закатила ей эту истерику…