Дом с золотыми ставнями
Шрифт:
Мы переглянулись. Речи быть не могло о том, чтобы привести ее в паленке. Старуха поняла это без слов и кивнула.
– Ей любопытно увидеть, как вы живете, но больше всего она хотела поговорить с тобой, подруга.
Если Марисели хотела поговорить со мной, не знаю о чем, то у меня уже много месяцев все горело от любопытства взглянуть на нее. Посмотрела на куманька – усмехался как всегда, делая вид, что ничего не слышит. Пришлось его тормошить:
– Эй, Каники, что ты на это скажешь?
Фыркнул, отстегивая с пояса мачете, пороховницу, сумку с пулями:
– Мне-то что! Заводите бабьи сплетни.
И
– Ты не прав, Каники!
– Почему? – спросил Филомено, быстро и внимательно взглянув на своего крестника.
– Потому что она всегда ждала тебя, чтобы ты вернулся и с тобой ничего не случилось, поэтому на тебе ни царапины! Она помогала тебе и нам чем могла. Она бы сто раз могла продать тебя, если б хотела. Теперь, может быть, ей надо помочь.
Почему ты не хочешь, чтобы мы пришли на ее голос?
– Потому, дружок, – отвечал Каники, – что я боюсь. Увидит она твою мать – и станет ревновать меня. А если увидит твоего отца – бросит меня, тощего китаезу…
И пойми его по виду, правду говорит или шутит. Пипо принял все всерьез.
– Седлай свежую лошадь, Ма, – распорядился он. – Я поеду с тобой и все улажу.
Каники покачал головой, улыбнувшись медлительно:
– Я опасался твоего отца, сынок, – произнес он, – а теперь вижу, что насчет тебя тоже надо держать ухо востро.
Отправились все, кроме Идаха. Спустились по долине Аримао до мест, граничивших с обитаемыми. Там стояла давно заброшенная хижина углежога, скрытая в непролазных зарослях кустарника, который поднялся на месте двадцатилетней давности вырубки.
Место было достаточно укромное. Мы прождали в нем больше суток, когда к вечеру следующего дня, грохоча по камням ошинованными колесами, подъехала к зарослям легкая одноколка. Лошадью на анафемской дороге правила Ма Ирене.
Железом шитая эта старуха слезла с облучка, подобрав подол, взяла под уздцы пегашку и завела экипаж в такую гущу, что его не стало видно с речки.
Факундо с Серым несли дозор – мы никогда не забывали выставить дозор; и когда мы подошли, он уже помогал спуститься даме с ловкостью школенного конюшего и с уверенной повадкой настоящего мужчины, знающего себе цену. Отстегнул фартук, откинул подножку, опустился на одно колено – чтобы на другое наступила изящная туфелька, выглянувшая из пены нижних юбок и темно-зеленого бархата верхней. Ах, как он выглядел в эту минуту! Залюбовавшись на него, я не сразу перевела глаза на нинью, которой он, поднявшись с колена, небрежно поклонился.
Она была чуть выше среднего роста, с волосами цвета золотистой блонды, убранными под мантилью, с мелкими чертами миловидного лица. Нежно-розовые губы, прямой нос, серые глаза под длинными ресницами раскрылись широко, когда она заметила позади меня будто выросшего из зеленой стены Каники.
– Я не опоздал? – спросил он особым, напряженным голосом, и я почувствовала, как он подобрался весь, – так же точно, как Гром, случалось, в его присутствии.
Забавно и досадно было видеть эту слабость, – и чтобы скрыть ее, – шагнул девушке навстречу, взял ее протянутые руки, привлек к себе, быстро и горячо поцеловал. Нинья вспыхнула пунцовым огнем, –
но он уже отстранился, успокоенный, почувствовавший нелепость своей ревности, повернулся, собираясь, видимо, нас представить, – но в этот момент из кустов выкатились Пипо и Серый.– Добрый вечер, сеньорита! – вежливо сказал Пипо, едва не наступая на край юбок. – Меня зовут Филомено, в честь крестного Филомено. Это мой отец, Факундо, это моя мать, унгана Кассандра, это мой брат, Серый, – тише, черт, не обдери подол, это тебе не наши лохмотья! Я знал, что ты красивая и добрая, – разве другая стоила бы того, кого зовут Каники!
– Так ты думаешь, я стою его? – спросила нинья с выражением тихого изумления в голосе.
– Еще бы! – отвечал мальчик с небрежной снисходительностью, – он не кто-нибудь, чтобы путаться с кем попало! Небось, ту белую задрыгу из Вильяверде он не взял себе, хоть и мог бы, – на что ему отрава этакая!
Факундо распрягал пегашку, Ма Ирене выгружала мешки, и все прислушивались к разговору. Устами младенца глаголет истина! Мой младенец был не глупее многих, но младенцем оставался и он.
– Почему ты называешь эту собаку братом? – спросила нинья. – Это его кличка?
– Нет, его зовут Серый. Он правда мой брат – молочный брат. Его мать сожрал крокодил, и моя мать взяла его к себе и выкормила своим молоком.
Могу поклясться, что по ее белому, не тронутому загаром лицу пробежала тень страха. Но она с собой совладала и сказала моему сыну:
– Ты умный мальчик, хоть и мал еще.
– Я не мальчик, – ответил он, отведя пытавшуюся его погладить маленькую белую ручку. – Я мужчина и боец, я умею воевать не хуже остальных. Вряд ли кто из твоей родни может похвастаться таким в семь лет, да и из моей тоже.
Марисели пребывала в замешательстве, но нашлась и протянула сорванцу руку:
– Рада знакомству с таким мужественным юношей. Вижу, что ты достойный крестник моего Филомено.
Мне этот разговор сказал многое: и о моем так рано повзрослевшем ребенке, и об этой белокурой девушке, на чьем запястье лежала рука моего названого брата.
Она придумала что-то, что позволило ей провести у нас дня два или три, – кажется, сказала, что едет куда-то на богомолье, но только ей для богомолья церковь не слишком требовалась, она могла молиться, став на колени лицом к востоку и перебирая агатовые четки, в любом месте, или просто замереть на минуту-другую на ходу, беззвучно что-то шепча губами. Молилась истово и от души – не чета, скажем, сеньоре Белен, ходившей в церковь и бывшей набожной по обязанности, ровно настолько, насколько это необходимо для дамы ее положения.
Для молитвы, конечно, подходила и старая хижина с прохудившейся крышей. Для ночлега, боюсь, она показалась слишком неуютной. Нам пришлось немало потрудиться, чтобы устроить более-менее сносную постель для ниньи – мне и Ма Ирене. Нинья отважно провела там две ночи.
Со мной она заговорила в первый же вечер. Было заметно, что она смущена – теребила веер, совсем не нужный в ночной прохладе, не знала с чего начать.
Сердце болело глядеть на нее, ничем не напоминавшую ту фурию, разорвавшую рубаху на кающемся грешнике, – скорее, похожую на ту, что испугалась поутру черноты своего возлюбленного. Как эти две могли уместиться в одной?