Дом свиданий
Шрифт:
Маша сконфузилась и дала ей десять рублей. Пять рублей отстригла у нее льстивая, улыбающаяся, слезливая Евгения Алексеевна. Три – вчерашняя аляповатая девица. Три, – масляно, рабски и в то же время как-то угрожающе ухмыляясь, – выкланял «жилец». Рубль сама Маша сочла нужным дать горничной, которая много ей служила.
В конце концов, она с жадным нетерпением, как дорогого, своего человека, ждала, скоро ли приедет Федосья Гавриловна, чтобы увезти ее из этой западни. Ей уже начинало казаться, что канюки-просители, с холуйски-приниженными и настойчивыми глазами, лезут к ней из каждой двери, из каждой щели… Кто, осклабляясь, кланяется и
– У нас такое положение!
Ночь, каждое воспоминание о которой передергивало Лусьеву отвращением, самой ей принесла… три рубля!..
Маша даже побледнела, и губы у нее затряслись, когда сосчитала свои доходы! Ей хотелось избить хищников, снявших проценты с жалкой стоимости ее тела… А надо было сдерживаться, проглотить и обиду, и слезы, и любезно улыбаться Эмилии и Евгении, которые теперь очень хлопотали ей угодить.
Кучер, привезший Машу с Федосьей Гавриловной в корпус, тоже снял шапку:
– На чаек бы с барышни?
Маша, не глядя, с ненавистью стиснув зубы, бросила ему последнюю трехрублевку.
– Ой, девка? – удивилась Федосья Гавриловна, – что больно шикаришь? Был бы сыт и рублем.
Маша, не отвечая, прошла в свое помещение, разделась и легла спать носом в стену. Но сон не приходил, несмотря на усталость после проведенной безобразной ночи. Обида, гнев, стыд, слезы душили. Маша чувствовала себя оскорбленной, осмеянной, ограбленной, растоптанной. В ней все дрожало. Ей хотелось зареветь голосом на весь дом, но «нет, этого они не дождутся, чтобы я еще стала им истерики свои показывать!» – либо побежать, вцепиться ногтями в первое лицо, какое попадется навстречу, да так на нем и повиснуть!., царапать, визжать, ругаться, плевать, топтать ногами, биться в кровь!.. Бежали час за часом, а успокоение не приходило: разбитые нервы стонали, в сердце вселились тоска и чувство тяжелой пустоты, точно оно стало полным свинцовым ящиком, к горлу подкатывал шар… И вдруг она вскочила и села на кровати:
– Федосья Гавриловна!
– Чего? – откликнулась та из коридора.
– Поверьте мне бутылку кордон-руж.
– Мо-о-ожно!.. – весело протянула экономка. – Сухого или сладкого?
– Экстра-сек. Да похолоднее.
Двадцать минут спустя Маша пела песни и хохотала, как дурочка. Спустя час она спала мертвым сном. Опорожненная бутылка валялась у ног ее, тут же в постели.
Уже поздно вечером растолкала ее Федосья Гавриловна.
– Вставай. Сама тебя спрашивает. Гости будут.
В голове у Маши гудела и пересвистывала похмельная вьюга, комната каруселью вертелась в глазах.
– Куда же я к черту гожусь? – сказала она охрипшим голосом.
Пошатываясь от опьянения сном и вином, она добрела до зеркала и ахнула: из стекла взглянуло на нее совсем чужое лицо, оплывшее, опухлое, грубое, почти без глаз…
«Словно Люция, бывало», – с мрачным отвращением вспомнила она.
– Я не могу выйти такая, – решительно сказала Маша экономке. – Пусть Прасковья Семеновна извинит…
– Ш-ш-ш-ш…
Широкая ладонь Федосьи Гавриловны легла на губы Лусьевой.
– Что ты? сдурела, оглашенная? – зашипела экономка, боязливо косясь на двери. – Она те так извинит… Благодари своего Бога, что не слыхала! Ты, Марья, эти рюлинские фокусы, пожалуйста, оставь… честью тебя прошу! У нас нельзя. У нас, друг, и в хвост, и в гриву! Я тебя, по нежности моей, добром предупреждаю. Другую бы – прямо через плечо полотенцем…
– Да
как же я… вы посмотрите на меня! – залепетала струсившая девушка.– Ступай в ванную, под душ стань… Что хочешь с собой делай, а чтобы через час к гостям выйти!.. Богатейшие бакалейщики!.. Мы у них товар берем…
Когда Маша, синяя, стуча зубами, дрожа всем телом, вся в пупырышках гусиной кожи, но уже свежая и бодрая, скоком прибежала из ванной, Федосья Гавриловна подмигнула ей на стол:
– Ну-ка, Господи благослови!
– Что это?
– Финь-шампань, питье просвещенное. На поправку нет его милее. Пей, больная: угощаю! Лучше здоровой станешь.
– Да я коньяку никогда в рот не брала.
– Начать надость. Не махонькая!
– А запьянею?
– Дура! Не знаю я, что ли, сколько поднести? Оживешь, а не очумеешь! Пей!
Глава 17
И так пошли за днями дни, за ночами ночи. Тот же проклятый успех, что у Рюлиной, преследовал Лусьеву и здесь. Только одна «Княжна» оставалась впереди ее по заработку, поступавшему в карманы Прасковьи Семеновны Буластовой. Красота и привлекательность Лусьевой все-таки тушевались за титулом и родословной тощей, подслепой, дурнозубой и скучной женщины, с десятком физических недостатков и, кажется, без единого физического достоинства. Гостиный двор и Калашниковская пристань с ума сходили не по сиятельной кокотке, а по ее сиятельству…
– Ведь от Гостомысла-с!.. Это, сказывают, еще раньше Рюрика-с!.. И вдруг… Ах-ах-ах! Вы прикиньте, извольте вместить, каково это!..
Обращалась Буластова с Лусьевои, по-прежнему, лучше, чем с остальными, но это зависело исключительно от покровительства Федосьи Гавриловны, а за покровительство экономки имели против Маши злой зуб решительно все – и женщины, и предержащие власти буластовского дела.
Когда Буластиха или Федосья Гавриловна наказывали или обижали какую-либо женщину, товарки ей сочувствовали, ее утешали, не разбирая, права та была или виновата. Если доставалось Маше, все торжествовали:
– Слыхали, девицы? Нонче уже и дворянок хлещут…
– Свои разодрались!
– Милые бранятся, только тешатся!
– Супружеская сцена!
Дружбы у Маши не сложилось ни с кем в корпусе, кроме «Княжны», а эта последняя почти постоянно бывала в разъездах, – на «гастролях», как угрюмо острила она. В первое время к девушке была внимательна и ласкова певунья Антонина, но именно за ее ласковость ревниво возненавидели Машу обе немки. Да и ласковость Антонины была с противным оттенком, и к самой Антонине Маша чувствовала инстинктивное, физическое отвращение. Когда же Федосья Гавриловна гласно и открыто взяла Лусьеву под свою властную защиту, Антонина озверела против Маши пуще всех и – не проходило дня, чтобы не делала ей неприятностей.
Девушка чувствовала, что если каким-либо случаем покровительству настанет конец, то ее затравят, замучат, забьют во сто раз ехиднее и с большим зверством, чем всякую другую… на ней выместят все зло ужасного дома, которого она так долго и счастливо не разделяла с другими.
Она жила в постоянном испуге и поневоле, из чувства самосохранения, жалась к той, у которой находила себе опору. «Княжна» была права: Федосье Гавриловне льстило это покорное искажение защиты. Сама она держала свою юную приятельницу в ежовых рукавицах, но против всех других стояла за нее крепко и даже Буластихе поставила прямое условие.