Дом учителя
Шрифт:
Виктор Константинович подумал, что ему здорово повезло на войне — он встретил замечательных людей и в Доме учителя, и здесь. Он даже не предполагал, что прекрасных людей так много на земле, — казалось, что до недавних пор они где-то прятались. И чувство умиления и благодарности, — может быть, тут сыграла роль и выпитая кружка рома, — благодарности людям, их доброте, их подвигу, их душевной силе привело Истомина в большое возбуждение. Он долго еще кружил, прихрамывая, среди деревьев, пока его не остановил патруль…
С Самосудом ему удалось поговорить только в вечер своего отъезда, в самые последние минуты… Сперва Сергей Алексеевич отдал ему письмо для Лены и попросил еще об одной, как он выразился, любезности: передать при случае или переслать в Москву, в редакцию какого-либо молодежного органа, лучше всего в «Комсомольскую правду», стихотворение одного из бойцов. Истомин взялся, разумеется, исполнить и то, и другое, а стихотворение вызвало у него и известный
Стихотворение было подписано: «Е. Серебрянников».
— Я не мог бы поговорить с самим автором? — спросил Виктор Константинович. — Что-то тут есть… Я понимаю, конечно, это написано к случаю…
Самосуд отчужденно на него поглядел.
— Нет, не можете, — сказал Сергей Алексеевич. — Автор… Автора нет уже… Незадолго до вашего приезда… — Ему трудно было, казалось, закончить фразу.
— О, неужели! — искренне огорчился Виктор Константинович.
— Автор был ранен в разведке, — сказал Самосуд. — Он еще жил, когда его принесли товарищи… Попросил не сообщать ничего матери… И истек кровью.
— Я добьюсь, чтобы это было напечатано. Обязательно! — горячо пообещал Виктор Константинович, словно смерть автора прибавила достоинств его произведению.
Потом Истомин присутствовал на собрании коммунистов штаба и батальона, состоявшегося здесь, на котором обсуждались просьбы о приеме в партию. Обсуждение, надо сказать, было жестковатым, даже пристрастным, и во внимание принимались главным образом боевые характеристики. Приняты были четверо: бывший завхоз школы в селе Спасское, а в настоящее время заместитель командира полка по хозяйственной части, которого все уважительно называли Петром Дмитриевичем; двое молодых бойцов-подрывников и повозочный Кирилл Леонтьев, ветеран Первой Конной.
Леонтьева принимали в партию вновь. В первый раз это произошло более двадцати лет назад, в год разгрома белой армии Деникина. И сейчас ему, исключенному в начале нэпа из партии, товарищи прощали его вину перед нею, прощали за революционную преданность. Леонтьев был уже явно плох, болен — страшно отощал за зиму, плечи его словно бы опали, скосились, но при всем том он нес службу, ходил в караулы, словом, держался. И странно, неуместно, но вызывая зависть у молодежи, болталась у него на боку, на вконец изношенной, протертой до основы, до дыр на локтях кавалерийской шинели, нарядная, с парчовым темляком шашка в богатых, украшенных серебром ножнах — именное, революционное оружие… После голосования Леонтьев попросил слова…
Тускло светила на столе и вдруг вспыхивала и хлопала огнем лампа, заправленная, за отсутствием керосина, бензином. В клубной землянке до отказа набилось народу, и в тишине слышалось сиплое, громкое дыхание простуженных людей — все ждали. А Леонтьев стоял почему-то понурившись — он долго не мог начать… Неожиданно он улыбнулся — очень искренне, открыто, всем своим землисто-зеленым костлявым лицом.
— Помирать
не хочется… — проговорил он, как бы дивясь. — Ей-богу! Спасибо, братцы! А я доверие оправдаю… Никак нельзя мне теперь помирать!— Ну гвоздь! — выкрикнул кто-то с удовольствием. — Серебряна шляпка!
Бойцы-подрывники, поднявшись со своих мест, откозыряли и, с замкнувшимися от волнения молодыми лицами, один за другим повторили:
— Доверие оправдаю.
Петр Дмитриевич выглядел озабоченным от сознания важности происходившего. Поблагодарив собрание, он поинтересовался, где и когда ему и другим товарищам будут выданы документы, удостоверяющие их принадлежность к партии. Самосуд ответил, что по понятным причинам партийные билеты товарищи получат на Большой земле после изгнания врага, но что уже сегодня они вправе считать себя бойцами армии ленинцев и уже сегодня он от имени райкома их поздравляет…
— Помирать нам действительно никак нельзя, — сказал он. — Надо захватчиков добивать, гнать их с нашей земли, да так, чтоб и внукам заказали соваться… — Он подумал и усмехнулся: — А еще скажу… Если и придет к коммунисту безносая, не взять ей над ним верха. Почему так? Потому, что дело, которому он отдал жизнь, и после его смерти будет жить и побеждать.
Затем медленным голосом, волнуясь, слова попросил Войцех Осенка. Он тоже начал с поздравления, а закончил:
— …У меня зараз стало венцей… больше братив. То добже… Коммунисты — то ест велико братэрство… на вечность, на весь свят [38] . И тутой, в битве за Москву, мы вызволяем [39] Варшаву.
38
Мир (польск.).
39
Освобождаем (польск.).
Закрыв собрание, Самосуд пошел проводить гостя-газетчика к розвальням. Аэродром, куда собрался ехать Истомин, находился в ведении партизанского отряда, действовавшего по соседству, и путь по лесу предстоял, кстати сказать, не близкий — километров восемьдесят. Сергей Алексеевич, идя рядом, говорил о том, что вот наступила весна, сойдет снег и что с весной, по чернотропью, партизаны повсюду, несомненно, активизируются, а захватчикам станет еще беспокойнее.
— Не будем, однако, тешить себя иллюзиями, — сказал Самосуд. — Мы имеем дело с очень упорным врагом, который всеми силами будет цепляться за то, что ему удалось захватить. Но, конечно, он уже тяжело ранен… Поражение немцев под Москвой — это… это как рождение Христово — человечество может начинать новое летосчисление с декабря сорок первого. Отсюда, от Москвы, начинается уже дорога в обратном направлении, в Германию… И конечно же, еще не сейчас, не сегодня сделается вполне обозримым, обретет свое истинное значение то, что совершилось — здесь, на этой, на нашей среднерусской равнине, — и какая угроза устранена!
Самосуд остановился, поджидая несколько отставшего Виктора Константиновича.
— Много еще трудов впереди — трудов и могил! — проговорил он. — Дьяволы сами не убираются, их надо выкуривать, и не заклинаниями, не святой водой — взрывчаткой.
Истомин слушал плохо — он думал о том, как ему приступить к разговору о себе; скоро уже они должны были распрощаться, а он все еще не задал своего вопроса.
Дело было в том, что Виктор Константинович завидовал. И он не мог бы сказать, что в данном случае его зависть носила низкий характер… Сидя в землянке Аристархова, он завидовал и самому Аристархову, и третьему члену из застолья, поляку Осенке, — ему хотелось быть с ними, делать то, что делали они. А всего лишь полчаса назад он позавидовал и тем двум бойцам-подрывникам, и степенному Петру Дмитриевичу, и старику повозочному Леонтьеву… Эти люди не приобрели сегодня особых льгот по сравнению с ним, но известное преимущество у них все же появилось. Это было преимущество идущих впереди, встающих первыми в бой при наступлении и остающихся последними, когда надо прикрыть отступивших товарищей; другими словами, это было преимущество более совестливых, что ли… И Виктор Константинович отчаянно завидовал сейчас именно этому преимуществу. Мысль о вступлении в партию возникла у него не сегодня, не в этой командировке к партизанам, но, возникнув, она становилась все более настоятельной. Удивив его сперва — уж очень привычным для Виктора Константиновича было его беспартийное одиночество, — она в дни, последовавшие за боевым крещением в Доме учителя, за всем, чему он сделался свидетелем в этом подмосковном городишке с тысячелетней историей и с мученической, в одночасье, гибелью, — эта мысль не давала уже ему покоя. В сущности, в ней выражалось его тяготение к огромной и праведной силе… Эту центростремительную силу, объединившую людей в некое алмазной твердости неуязвимое ядро, Виктор Константинович чувствовал во всех событиях, повернувших войну к победе, ощутил он ее и на себе…