Дом
Шрифт:
Обычно мое милостивое настроение испаряется довольно быстро, пока я, привязанная как попало, жду, что у него появится хоть какая-нибудь идея. Не нужно быть специалистом садомазохизма, чтобы догадаться, что он ничегошеньки в этом не понимает. Некомпетентность, возбуждение и желание, чтобы все прошло наилучшим образом, делают его криворуким. Какой толк, что он портной по профессии: узлы он завязывает слишком слабо или слишком туго. От этого хочется либо смеяться, либо врезать ему. Он добрый малый, да и я сама слишком добрая, поэтому я разрешаю ему привязать себя за шею, хоть и постоянно боюсь потерять равновесие и закончить повешенной, как Дэвид Кэррадайн, — незавидная участь. Спорим, что с его техникой и количеством времени, потраченного на завязывание узлов, я успею умереть пять раз, пока он сообразит, как освободить меня.
Даже его манера шлепать по заднице выдает нехватку техники: ему самому больнее, чем мне. Он быстро выдыхается и остается не у дел. Я раздраженно смотрю, как он с трудом барахтается в протоколе доминирования, в которое ввязался по собственной воле. Он ломает голову
— Что мне теперь делать с тобой?
— Что тебе теперь делать со мной?! — плююсь я через плохо затянутый кляп.
— Чего тебе хочется?
Полностью привязанная, я ошарашенно таращусь на него:
— Но… я не знаю!
— Хоть какое-нибудь предложение?
— Но… нет, ну честно, нет у меня предложений! Я же тут в подчинении!
Олаф почесывает черепушку. Мало того, что я не помогаю ему, но я еще и осуждать его буду скоро, поэтому он, вооруженный гибкой плетью, использовать которую не решается, начинает прогуливаться по Студии со мной на поводке. Даже с запястьями, связанными за спиной, и щекой, касающейся теплого линолеуму, нельзя сказать, что я нахожусь в прямо-таки самой некомфортной позиции.
— Ну тебе же должно чего-то хотеться, — замечает он, присев на край скамейки и натянув поводок с другой стороны. Сидит он как старичок, остановившийся в общественном парке, чтобы его собака могла покакать.
Даже вне Студии наивно спрашивать у проститутки, чего ей хочется. Как и любой другой работяга, проститутка ответит, что ей хочется «на каникулы». В Студии же пресыщение всем принимает другие размеры. Я не особо сгораю от желания быть исхлестанной, и мне не хочется втихую шевелить пальцами ног и рук, чтобы избавиться от мурашек по всему телу. Я милостиво соглашаюсь на это, потому что это игра, только вот не надо заставлять меня проявить инициативу. Кто-нибудь уже слышал о господине, спрашивающем мнение у своей подчиняющейся партнерши? Или о доминанте, у которого кончились идеи? В таком темпе Олаф скоро начнет готовить себе шпаргалки для зубрежки накануне своего визита.
— Хочешь, я развяжу тебя и дам связать себя?
— Ну… нет. Я тут рабыня. К тому же я совсем не умею доминировать.
И главное, черт возьми, нельзя меняться ролями вот так, наугад, от отсутствия вдохновения. Нельзя требовать от проститутки компенсировать недостаток творческого потенциала клиента, особенно в Студии, где правила обговариваются заранее. Есть девушки вроде Маргарет, способные и на то, и на другое. Ее бы привела в восторг идея перехватить хлыст в свои руки. Она была бы рада заставить его искупить свою неловкость вот таким образом — спонтанно. Однако Маргарет — хамелеон публичного дома, одаренный ну просто восхитительной способностью адаптироваться. Хуже работника для Студии, чем я, не найти: когда мне дают роль, я не предпринимаю никаких попыток выйти за ее пределы. Моя инициативность засыпает, как старый кот перед камином. Но Олаф тонет и тащит меня за собой, так что мне приходится вздохнуть:
— Ну не знаю, почему бы тебе не попробовать бамбуковую трость?
Я дарю себе немного спокойствия и с радостью громко считаю вслух для Олафа, который перестал скучать. Когда он брызгает спермой мне на бедро, на смену раздражению приходит облегчение. Я даже оживляюсь. На часах видно, что нам осталось еще четверть часа, и я извиняюсь перед ним:
— Знаешь, все можно попробовать, но ты должен предупредить меня заранее. Если хочешь меняться ролями, я должна подготовиться к этому: я не могу прыгать от подчинения к доминированию вот так.
— Нет, все было отлично!
Олаф вежливо вытирает сперму с черного линолеума. Я замечаю, что он капнул немного мне на чулок, но он мой последний клиент, и я не драматизирую. В отличие от него, я не запачкала себе костюм, в котором мне придется ехать домой через весь Берлин.
— Выкурим по одной? — предлагает он, свалившись в длинное кресло, стоящее напротив козла.
После оргазма Олаф больше не вызывает презрения. Он образован, интересен, у него красивые черты лица. Открывая окна, я вдруг вижу его и Студию такими, какие они есть на самом деле: маленькая комната, которую наш разнорабочий обтянул искусственной кожей черного цвета, со стенами, наивно увешанными наручниками и колодками. Эти приспособления смотрятся угрожающе, но мы слишком часто полируем их антибактериальным спреем, чтобы продолжать бояться. Когда шайбы путаются или заедают, для починки приходится вызывать рабочего посерьезнее. В ожидании его прихода домоправительница вывешивает табличку «СЛОМАНО» на двери. Что до «Гимнопедий» Сати, неслабо прибавленных, они все равно плохо приглушают урчащие звуки труб в ванной, находящейся по соседству. Мы отчетливо слышим, когда кто-то из клиентов полощет рот. Когда я зажигаю сигарету, сквозь щель внизу двери до нас доходит немного приглушенный звоночек из коридора. Для проформы Студия герметично закрыта, но на всякий случай дверь изобретательно позволяет любому шуму просачиваться. То, что там происходит, не ускользает ни от кого: ни от девушек, ни от домоправительниц, которые за долгое время научились инстинктивно отличать поддельные завывания от фальшивой боли от гораздо более подозрительной тишины.
Янус и Олаф наверняка не в курсе, но именно с этим стоило бы поиграть, чтобы напустить страху. Стоило бы поэкспериментировать с моментами затишья, убеждая девушку, что всего лишь за несколько секунд с ней может приключиться большое несчастье, и подкрадется оно безмолвно.Вот уж кто мог бы показать всем остальным, так это Герд: одно его имя способно всколыхнуть наше заведение. Как правило, он записывается заранее, но порой ему случается прийти спонтанно: хочет удивить нас или чтобы мы удивили его, и тогда дружеская конкуренция тихо разобщает нас на время «презентаций…». Все те, кто соглашается работать в Студии, не обращая внимание на занимаемую там по обыкновению позицию, толпятся в коридоре, поправляя волосы руками. Дело не в деньгах, потому что Герд не оставляет больше чаевых, чем кто-либо другой, и не скажешь, что его внешность компенсирует все остальное. Со своим большим портфелем и длинными шерстяными пальто, которые зрительно укорачивают его рост, Герд напоминает эдакого старого семейного доктора, присутствовавшего при рождении каждой из нас. Однако, когда домоправительница открывает ему дверь и, радостно журя, будто актриса в роли влюбленной дурочки, помогает ему нести розы, что он приносит всем без разбора, слух о его появлении быстрым шепотом разносится по всему Дому: Герд!.. Герд пришел… Нет, без предварительной записи!.. Слух доходит до зала, и от внезапного волнения чулки начинают шуршать на пяти-шести парах разгоряченных бедер. Звонит телефон, но всем наплевать, и какая-нибудь несчастная расстроенным голосом заявляет: «У меня уже назначен клиент…»
За все то время, что он ходит сюда, Герд догадался о хитрости с занавесками. И пусть из коридора он не может разглядеть ничего, кроме теней и туфель Биргит, немного выступающих наружу, он поднимает шляпу и, глядя в нашу сторону, здоровается с коридором движением подбородка. Его розы всегда красивы, одет он — не придерешься. Ему характерна молчаливая любезность: результат — даже самые щепетильные из нас забывают, что ему как минимум тысяча лет. Но самое главное — Герд знает свое дело. Любая из его счастливых избранниц подтвердит. Любая, кроме Делилы, которая не даст подвергнуть себя гнету ни за какое золото в этом мире и, надо сказать, пропускает кое-что стоящее.
Может, она боится его портфеля. Мы все боялись его. Я помню нашу с ним первую встречу. Герд специально попросил маленькую сиреневую комнату в глубине коридора, ту, что дальше всех. Оттуда мне было слышно все, что происходило с девушками, но сама я была связана таким образом (шея привязана к рукам, а они — к щиколоткам), что невозможно было издать ни малейшего предупредительного звука. Понемногу я стала ощущать тревогу. Я смотрела на него краем глаза с низкого шкафа, окруженного шторой, на который Герд поставил меня в буквальном смысле этого слова, а он, возбуждаясь, смотрел на меня. Вид у него был непроницаемый. Он явно прекрасно отдавал себе отчет в том, насколько тяжело мне было дышать. Через несколько секунд я бы обессилела и, возможно, задохнулась бы. Мне показалось, что вот она — конечная станция. Никогда еще трагический конец не казался мне таким близким. Ну, хотя бы, думала я, меня найдут в теплом и гостеприимном месте. Здесь будет по меньшей мере одна заплаканная домоправительница, которая объяснит моим родителям, что мы следим, мы внимательны, но у нас не получается быть повсюду.
Я вытаращилась на Герда глазами бешеной лошади. У меня сжимало горло от желания сказать ему: отвяжи меня, отвяжи, я сейчас упаду. Теперь он ходил вокруг меня почти впритык, и кончики его холодных пальцев гуляли по моей коже. Я закрыла глаза, чтобы не видеть своей собственной смерти, в то время как он шептал мне на ухо «Успокойся», и я почти поверила, что это был последний звук, который я слышала в своей жизни. Герд казался ангелом смерти, пытающимся успокоить меня, пока я испускала свой последний вздох. Ноги отказывали мне. В сознании у меня промелькнули все те прекрасные воспоминания, что, должно быть, мелькают там перед самой смертью: дом в Ножане, закат солнца на пляже в Сент-Максиме, улыбки любимых мужчин. Времени, в сущности, всегда недостаточно, или же слишком много приятных воспоминаний в голове. Но тут Герд одним взмахом руки развязал узел, соединявший мою шею с крючком на потолке, и я, как посылка, упала в его руки, которые неожиданно перестали казаться мне такими уж хилыми. Мое сердце билось так сильно, мне было так страшно, что я почувствовала, как волна благодарности и подобострастия по отношению к этому мужчине захлестнула меня, так бывает, когда слезы подкатывают к глазам. После он принялся больно обматывать веревками мои груди, будто делал замысловатое макраме. Мои колени были на одном уровне с ушами, и я чувствовала себя безвольным куском мяса, но что-то прислужническое и абсолютно тупое во мне пускало слюни при мысли о том, что же Герд сделает дальше. Я могла бы рассердиться, как это бывало со мной очень часто, видя, как он надевает перчатку из латекса, прежде чем запустить в меня свои пальцы. Сколько их? Не знаю. И даже если бы я захотела посчитать, наволочка, которую Герд нацепил мне на голову, делала меня слепой и глухой по отношению ко всему: к моему жиру, выступающему между веревками, к моему внешнему виду, к стыду, который я бы испытала, если бы рассеянная домоправительница открыла дверь. Все, что я помню, что кончила так сильно, что прикусила язык до крови. И потом, увидев меня, возвращающуюся в общую комнату с красным лицом, Эсме и Хильди расхохотались: «Все в порядке, Жюстина? Немного шнапса, чтобы прийти в себя?»