Дома стены помогают
Шрифт:
И уже открыл было входную дверь, как вдруг Лили застонала:
— Мне плохо, мне очень плохо…
К маме он, разумеется, опять не сумел выбраться. Но все же через два дня, прямо после работы, он отправился не домой, в Серебряный бор, а к маме в Пыжевский переулок.
Дверь ему открыла Алиса. Сказала:
— Хорош гусь! Тебя уж не знаю за чем стоило бы посылать…
Он прошел вслед за нею в комнату, у окна сидела мама в старинном глубоком кресле, обитом выгоревшим темно-зеленым вельветом. Около трех месяцев он не видел мамы, и она вдруг поразила его источенным, изъеденным болезнью
Она по-своему объяснила себе его удивление, сказала:
— Не ожидал, что я уже сижу? Да, как видишь, надоело мне лежать, и я решила встать, уже целую неделю, как доктор разрешил мне сидеть в кресле…
Впрочем, может быть, она поняла все так, как следовало понять, но решила помочь сыну, дать ему возможность прийти в себя, оглядеться, привыкнуть к ее виду, не говорить первые попавшиеся слова о том, что он был очень занят, что она, мама, превосходно выглядит, держится молодцом и скоро будет окончательно здорова.
Она была умная, прекрасно понимала все то, что происходило с нею, и терпеть не могла никаких утешений.
Потом они сидели за столом, пили чай, Алиса придвинула мамино кресло к столу, над столом низко спускалась старинная люстра, памятная с детства: медный шар, утыканный малиновыми, синими, зелеными ядрами толстого русского стекла.
Мамины любимые чашки стояли на столе, синие с белой черточкой по краям, такие же чашки были и у Визарина в Серебряном бору, мама поровну поделила кузнецовский сервиз между сыном и дочерью.
Чай был очень горячий, мама любила, чтобы чай обжигал, и Алиса заваривала его по одному ей известному рецепту, в вазочке темнело самое, по мнению Визарина, вкусное варенье — черносмородиновое; кроме того, Алиса подала домашние крендельки, испеченные ею утром, все было так, как когда-то, когда они жили втроем и никакой Лили не было и в помине.
Вспоминали общих знакомых, соседей, старинных друзей, с которыми долгие годы не приходилось встречаться.
Алиса вдруг заговорила о Кире Мусиновой, недавно видела ее в метро. Это была первая любовь Визарина, и даже теперь, любя Лилю, он все-таки не мог позабыть Киру и, случалось, нередко вспоминал ее.
— Как она? — спросил он, спросил как можно более небрежно, однако маму и сестру трудно было обмануть, обе переглянулись, мама низко наклонила голову, чтобы спрятать улыбку.
— Все такая же, даже еще лучше стала, — ответила Алиса.
Когда-то она не признавала Киру, она вообще недолюбливала девушек, которыми увлекался брат, может быть, это была своего рода ревность. Алиса была старшая, сознавала полную свою непривлекательность, и лишь спустя годы ему довелось понять, что он был для нее всем смыслом ее одинокой жизни, светом в окне, единственной отрадой.
Стоило ему влюбиться в кого-нибудь, как Алиса тут же начинала усиленно хвалить «ее».
— До чего же хороша, — говорила. — Просто совершенство какое-то во всех отношениях…
Визарин ждал одного коротенького слова, и оно в конце концов возникало.
— Но, — продолжала Алиса (надо отдать должное, она была необыкновенно наблюдательна и, подметив что-то, что не очень красило предмет влюбленности брата, выкладывала
все, как есть), — но если бы она еще одевалась со вкусом…— Но если бы у нее были ноги подлиннее…
— Но если бы нос покороче, а то не нос, а настоящий паяльник…
И так получалось, что Визарин, глядя на девушку, которая ему нравилась, почему-то вспоминал слова сестры и видел то, чего вовсе не замечал раньше, — безвкусный наряд, короткие ноги, длинный нос…
Когда-то Алиса сумела хорошенько охаять Киру:
— Прелестная толстушка, но если бы в глазах было больше ума, а то они, прости меня, конечно, какие-то флегматичные, бездумные, как у коровы…
Потом появилась Лиля, оказалось, что увлечение Кирой несерьезно, тогда Алиса прониклась вдруг симпатией к Кире и изо всех сил расхваливала ее:
— Поразительно хорошо выглядит, похудела, стройная такая, а глаза словно горное озеро…
— Она замужем? — все так же небрежно спросил Визарин.
— Нет, по-моему, до сих пор любит…
— Кого? — спросил он, хотя и предвидел ответ.
— Кого же как не тебя…
Ему было и отрадно, и как-то не по себе слушать Алису. У него была жена, любимая, красивая, любящая его больше жизни (во всяком случае, ему так казалось), а он почему-то думает сейчас о другой, решительно чужой, далекой…
И он ругал себя мысленно последними словами и клялся еще лучше, нежнее, любовнее относиться к Лиле, никогда, ни на минуту ни за что не пытаться думать о ком-либо другом, постороннем…
— Жора, ты помнишь скорняка Мазо? — спросила мама.
Алиса так и покатилась от смеха. Визарин тоже засмеялся. Мама, улыбаясь, попеременно глядела на них обоих, на сына и дочь.
— Я его помню, дети мои, как живого…
Алиса снова расхохоталась.
Николай Григорьевич Мазо, лучший меховщик Москвы, как он называл сам себя, когда-то проживавший по соседству, в Серебряном бору, зиму и лето ходил в пальто с воротником и манжетами, сделанными из обрезков различного меха: тут были кусочки каракуля, каракульчи, опоссума, суслика, нутрии, рыжей лисы и даже горностая с темными хвостиками.
— Это была ходячая реклама его профессии, — сказала Алиса, отсмеявшись.
— Забавный был старик, — сказала мама и вдруг изумленно пожала худенькими плечами. — Какой он старик? Ему пятидесяти не было, я уже старше его, уже совсем старуха стала…
— Ты, мамочка, никогда старухой не будешь, — сказал Визарин, с острой жалостью глядя на мамино желтоватое, исхудавшее лицо.
— И потом, ты у нас красавица, — сказала Алиса. — Помнишь, когда мы ездили в Углич, капитан парохода все время говорил: «Что вы за красавица, миледи! С ума сойти можно!»
— Да ну тебя! — мама внезапно смутилась, восковые впалые ее щеки порозовели, она вдруг стала в одно и то же время походить и на девочку и на старушку. — Выдумала чего-то, а чего, и сама не знаешь!
— Нет, знаю, — упрямо заявила Алиса. — Капитан просто помирал по тебе!
— И я тоже помню, — сказал Визарин, который решительно ничего не помнил.
— Что ты помнишь, Жора? — спросила мама.
— Что в тебя влюбился сам капитан.
— Чудак ты, сын, ну хорошо, ну пусть даже так, а ты вспомни, сколько мне тогда лет-то было?