Домашний быт русских цариц в Xvi и Xvii столетиях
Шрифт:
Таково было великое и высокое значения господаря дома, такова была великая и страшная его нравственная ответственность пред Богом, и именно за свой дом. Он один за всех должен был «ответ дати в день страшного суда», как говорит Домострой в другом месте. Эта священная обязанность и великая ответственность сами собою уже давали владыке дома самые полные, безпрекословные, самые широкие права поступать в доме единственно только по собственной воле, ставить началом всего домашнего нравственного и хозяйственного строя только свою волю. Практическая жизнь главным образом это только хорошо и понимала в учении Домостроя, по той особенно причине, что Домострой ничего определительного не говорит о том, какова должна быть сама эта господарская воля. Он учит ее только не гневаться, исполнять свои наказания сознательно, разумно, с самообладанием, без сердцов, и смягчать их тотчас любовною приветливостью, пожалованием: наказать да и пожаловати, поучить да примолвити. Но этим самым он вполне и обрисовывает существо и свойство господарской воли. Он иначе ее не понимает, как волю родителя, а родительская воля по его же убеждению, сама себе образец и сама себе наука. В ее отношениях к подвластной среде ни каких определений быть не может. Определения воли должны распостраняться только в этой подвластной родителю среде. Вот почему Домострой
«Казни сына своего от юности его, и покоит тя на старость твою, и даст красоту души твоей. И не ослабляй бия младенца: аще бо жезлом (лозою) биеши его, не умрет, но здравее будет; ты бо, бия его по телу, а душу его избавляеши от смерти. Дщерь ли имаши, положи на них грозу свою, соблюдешя я от телесных, т. е. греховъ…. Любя же сына своего, учащай ему раны, да последи о нем возвеселишися…. И не даж ему власти (воли) во юности, но сокруши ему ребра, донележе растет, а ожесточив, не повинет ти ся; и будет ти досаждение, и болезнь души, и тщета домови, погибель имению и укоризна от сусед, и посмех пред враги, пред властели платеж и досада зла».
Очень понятно, что от детей, Домострой, по заповеди Господней, требует повиновения и послушания родителям во всем. «Со страхом раболепно служите им, заключает он свое наказание, да и сами от Бога мзду приимете и жизнь вечную наследите, яко совершители его заповеди». Но этот наказ детям, как и самый приведенный выше наказ отцу «како дети учити и страхом спасати», в духе своем, как и на самом деле, распространялся и ко всем живущим под властью домовладыки. Пред его лицем все были детьми, не исключая и их матери или его жены. Домочадцы же, т. е. слуги со всеми своими семьями стояли ниже степенью и детей господаря, ибо почитались чадами дома, чадами всего господарского семейства. Таким образом поучение: «казни сына своего», как и поучение о повиновении детей, практически относилось ко всякому без исключения члену господарского дома. Оно служило единым основанием домашнего господарского быта. Такое же детское послушание Домострой налагает и на жену: «жены мужей своих вопрошают о всяком благочинии: како душа спасти, Богу и мужу угодити и дом свой добре строити; и вовсем ему покорятися и что муж накажет, то с любовию приимати (и со страхом внимати) и творити по его наказанию…. а повся бы дни у мужа жена спрашивалась и советовала о всяком обиходе, и вспоминала, что надобеть. А в гости ходити и к себе звати: ссылаться с кем велит муж….» Домострой определяет для жены даже и то, как и о чем с гостьями беседовати. «И то в себе внимати: у которой гостьи услышит добрую пословицу: как добрые жены живут и как порядню ведут, и как дом строить, и как дети и служак учат; и как мужей своих слушают и как с ними спрашиваются и как повинуются им во всем…» Равновесия отношений между мужем и женою Домострой и не предчувствует. Доля жены в нравственном смысле есть доля детская. Она с одной стороны первый из домочадцев, как первый и ближайший слуга мужа, на обязанности которого лежит весь домашний обиход. С другой стороны — она старший из детей, правая рука мужа.
Конечно, на самом деле, положение жены могло быть и в действительности бывало лучше чем то, какое рисуется учением Домостроя. Но лучшим это положение бывало уже по требованиям самой жизни, но ни как не по учению Домостроя, которое, напротив, своими освященными, авторитетными речами отдавало жену в полную опеку мужа, след. ставило ее не только в детские, но и в рабские отношения к нему, и все это утверждало исконивечным уставом доброго и богоугодного жития.
Муж, господарь дома, оставался таким образом единым лицом, самостоятельность которого была несомненна и ничем непререкаема. В этой одной только форме личность признавалась самостоятельною и обществом. На этом одном лице утверждался и союз общежития. Это одно лицо было, так сказать, целым, полным лицом. Все остальное имело значение не полноты, не оконченности, вообще значение детства.
Такими-то учениями созидался и укреплялся в народном сознании идеал родовой или родительской власти, что в сущности одно и тоже. Значение этого идеала в древнерусской жизни, его влияние на народный ум, на все представления народа о житейских отношениях, были так сильны и велики, что самая оценка даже исторических событий и подвигов рассматривалась по преимуществу с точки зрения того же идеала. Так, всякое проявление личной или общественной самостоятельности, всякое малейшее движение личной или общественной независимости тотчас же возбуждало нравственное осуждение, как порок гордости, самонадеянности, высокоумия. Конечно, это осуждение всегда имело в виду христианский идеал смирения, во имя которого оно и распространяло свои поучения о гордости: но самый идеал смирения мог получить особенный смысл, самый раболепный, только под сильным влиянием библейского идеала родовой власти, которая, как мы видели, смирение, покорение возносила на высоту главнейших добродетелей жизни, и именно для младшей ее среды, для младшей и в домашнем и в общественном значении.
«А гордым Господь Бог противится, а смиренным дает благодать…» — «Бог бо не любит высокия мысли нашия, возносящегося смиряет…» Вот учение, которое проходит очень сильною чертою по всей нашей истории и особенно в нашем бытовом развитии. Литература, не только книжная, но и устная, непосредственная, чертит множество образов с целью утвердить эту истину, сделать ее вполне осязательною и очевидною. Летописцы пользуются каждым подходящим событием или подходящим случаем, чтобы напомнить людям крайнюю очевидность этой истины. Пришел князь Ярослав Святополчич на Андрея к городу Владимиру (южному): «разгордевшю, надеяся на множество вой, и молвяше так Андрееви и горожаном: то есть град мой; оже ся не отворите не выйдите с поклоном, то узрите, завтра приступлю к граду и възму город». Но на разъезде под городом его убивают изменнически свои же два ляха. Итак «умре Ярослав, один в толикой силе войска, за великую гордость его, понеже не имеяше на Бога надежи, но надеяся на множество вой. Виждь что преодоле гордость… прочее, дружино и братье, разумейте по котором есть Бог, по гордом-ли или по смиренномъ». Новгородцы, напр., с самого раннего времени, прославляются гордыми за то, что крепко держат свою самостоятельность и независимость против княжеских притязаний. Случилось в 1169 году, что войска Андрея Суздальского опустошили ново-городскую область, хотя потом с великим уроном сами были отбиты от Новгорода. Летописец пользуется случаем и рассуждает: так сих людей новгородских наказал Бог и смирил их до зела… за гордость
их навел на них…»Вообще именем гордости обозначалось всякое независимое или самостоятельное деяние, где бы оно ни обнаружилось. В этом смысле и московский князь Симеон был прозван гордым.
Приводить новые тексты, в которых с большею или меньшею силою развивается этот идеал смирения, значит, касаться одного из самых любимейших мотивов нашей древней литературы, который проходит, как бы основною ее нитью через все века и не только в книжных, заимствованных, но и в народных, самобытных произведениях. Из последних, наилучшим и наиболее пластическим выразителем этого идеала служит известная «Повесть о Горе-Злосчастии», в которой живыми красками изображается ослушание родительское, вообще непослушание, непокорение и не поклонение родителям, а, в сущности, безнравственное, по тогдашним понятиям, и самонадеянное стремление личности жить, как себе любо. Это-то стремление к самостоятельности и независимости приравнивается, и с полным основанием с точки зрения родового идеала, к детской глупости. Повесть описывает жизнь молодца, оторвавшегося от родного корня, в сущности, жизнь личности гулящей, и в том смысле, что она сбилась с настоящей дороги, повела себя развратно; и в том смысле, что она хотела жить свободно, самостоятельно, независимо от родительской опеки, ибо, по понятиям века, жить без опеки значило тоже, что жить гулящим путем, развратно.
Молодец, захотевший жить, как ему любо, был в то время «мал и глуп; не в полном разуме и не совершен разумом». Только глупый и мог решиться скинуть с себя родительскую опеку, хотябы и сознавал в себе силу и возможность жить своим разумом. Глупо это было потому, что уму века не представлялось и самой мысли о том, что личность может существовать без опеки. Без опеки, она непременно должна погибнуть. Эта идея и составляет главный мотив рассматриваемой «повести». В доказательство своей правды, она, эта идея, вначале рисует самостоятельную жизнь доброго молодца завидными красками: он наживает деньги, друзей; честь его, как река течет. «Другове к молодцу прибивалися, род племя причиталися…» Все у него есть, но нет у него главного, нет воли, а из родительской воля — опеки он ушел, стало быть, потерял точку опоры и за это самое и должен быть наказан злою долею. В этом и заключается вся его вина — ослушание родительское. Повесть ничего другого и не думает изобразить, как одно назидание, что вышедший из родительской води молодец всегда падает. Его друг, названный брат, заводит его в избу кабацкую. Не хочется молодцу друга ослушаться; принимается он за питья за пьяные и просыпается обобранным до нитки. В лохмотьях, стало срамно молодцу появитися к своему отцу и матери, и к своему роду и племени, и к своим прежним милым друзьям. Пошел он на чужую сторону; попадает на пир к добрым людям, рассказывает свое ослушанье родительское: «ослушался я отца своего и матери, благословенье мне от них миновалося; Господь Бог на меня разгневался… Отечество мое потерялося, храбрость молодецкая от меня миновалася!» Он, таким образом, теряет свое достоинство; в собственных глазах, он становится ничтожным. Он просит добрых людей научить, как жить на чужой стороне, в чужих людях. Добрые люди, т. е. само общество, эта чужая сторона, поучают его так: не буди ты спесивь на чужой стороне: покорися ты другу и недругу, поклонися ты стару и молоду, будь скромен, нельстив и не лукав, смирение ко всем имей, с кротостью держися истины с правдою… то тебе будет честь и хвала великая… Таковы требования жизни в обществе, которое иначе не представлялось исполненному родовой идеи уму, как чужою стороною.
На чужой стороне стал жить молодец, умеючи; от великого разума наживал он живота (богатства; больше старого. Словом сказать, самостоятельность его стала несомненною. Он задумал жениться, срядил честный пир отечеством и вежеством и на пиру похвастался, что стал совсем независим, — наживал де я живота больше старого. А всегда гнило слово похвальное, похвала живет человеку пагуба! За эту похвалу, а, в сущности, за сознание своей независимости и свободы, которое, по естественным причинам, личность не могла не высказать, за это ей готовится пагуба, готовится кара в образе Горя-Злосчастия. Подслушало Горе-Злосчастие хвастанье молодецкое, само говорит таково слово: не хвались ты, молодец, своим счастием, не хвастай своим богатством; бывали люди у меня, Горя, и мудрее тебя и досужее, и я их, Горе, перемудрило: учинися им злосчастие великое; до смерти со мною боролися; во злом злосчастии позорилися…
Вот судьба, ожидавшая всякую личность, которая высвобождалась из родовой опеки, которая отрывалась от родового корня, которая теряла свое отечество. Это судьба ребенка — сироты, брошенного на произвол случайностей. Так личность и понималась нашим древним веком, когда она устремлялась жить, как себе любо. Индивидуальной жизни, индивидуальных стремлений вовсе не существовало в его сознании. Жизнь родом, а не личностью, жизнь в круговой зависимости и в круговой опеке — это жизнь правильная и счастливая. Жизнь, отделившаяся от своего целого, естественно, жизнь неправильная, не обстоятельная; жизнь горя-злосчастия, которого «гнездо и вотчина в бражниках». В действительности так, большею частью, и бывало. Оторвавшаяся от родного союза личность разумеется, очень редко могла выдержать борьбу с случайностями самостоятельного житья-бытья, ибо выходила она на эту борьбу, в самом деле, глупым, малым ребенком, т. е. с ребяческим воспитанием своей воли. Поэтому, Горе-Злосчастие и становится олицетворением личной свободы человека, живущего на своих ногах, без всякой опеки. Образ Горя-Злосчастия есть образ свободной личности, начертанный нравственным учением века, в назидание молодому поколению. От этой кары никуда нельзя было уйти. Горе-Злосчастие неизменно приводило молодца к бражничеству, соблазняло его безответственною жизнью нагих-босых и преследовало его всюду.
Прожившийся молодец идет в чужудальну сторону, встречает на пути реку, а за перевоз заплатить нечего. С тоски и с голоду он хочет лучше в реке утопиться.
Полощи мое тело, быстра река! Ино ежьте, рыбы, мое тело белое! Ино лутчи мне жития сего позорного! Уйду ли я у горя злосчастного! Но воскликнуло Горе: стой ты, молодец, меня, Горя, не уйдешь никуды! А в горе жить — некручинну быть! а кручинну в горе погинути! Спамятуй, молодец, житие свое первое: и как тебе отец говорил, и как тебе мати наказывала; очем тогда ты их не послушал? Не захотел ты им покоритися, постыдился им поклонитися, а хотел ты жити, как тебе любо… а кто родителей своих (на добро) учения не слушает, того выучу я, Горе злосчастное. Покорился молодец Горю нечистому, поклонился Горю до сыры земли.