Домик на Шуе
Шрифт:
— Ещё! — сказал я, с интересом слушая Старикова.
— Ещё?!.. Вот задачу задали мне!.. Вспомнил! — вдруг хлопнул он себя по лбу. — Жены боится — вот беда!
— Да ну! — сказал я. — Такой храбрый человек и…
— Ей-ей! — горячо прошептал Стариков. — Она у него такая маленькая, невзрачненькая, ходит вот с такой копной волос на голове, и злющая… что ведьма! Никого не боится наш майор. Ни зверя, ни чёрта, ни фашиста, а перед нею — трепещет!
— Трепещет?
— Да что там трепещет!.. Теряет дар речи!.. Вот штука-то какая!
— А ещё?
Стариков долго сидел, задумавшись.
— Пироги
Теперь он мне задал трудную задачу.
— Видите ли, — сказал я, — мне надо написать очерк для газеты. Про Зубенко и про вас мне ясно, что и как писать, а про майора — не совсем. Уж очень он идеальный человек, очень героический! Героический «до неправдоподобия»! Сознайтесь, мало кто поверит в этот эпизод со спасением Симонова!
Я попробовал нарисовать ему картину: ночь, темень, не видать ни зги, моросит дождичек, кругом — лес, и майор идёт за десяток километров искать в болотах раненого музыканта…
— Или взять другой эпизод, — сказал я, — бои у прионежских болот, о которых вы только что рассказывали, где он получил двадцать шесть ранений!.. Или эпизод со спасением окружённого батальона!..
— Да кто не поверит? — чуть ли не возмутился Стариков. — Ведь это же всё правда?
— Конечно, правда, — согласился я. — Но правда — исключительная.
— Потому-то вы и спрашивали про другие чёрточки характера нашего майора? Хотели ими «разбавить» его исключительный героизм? Его исключительный характер?
Мне показалось, что Стариков с презрением посмотрел на меня.
Я не знаю, к чему бы привёл наш разговор, но в это время в лесу послышался скрип колёс, потом — громкие голоса. Вскоре у нашего костра остановился обоз: то в полк везли боеприпасы. Ездовые, все усатые дядьки, густо дымили цыгарками и с любопытством смотрели на спящего Николая Ивановича. От Зубенко или от самого Виктора Симонова они уже знали про его новый подвиг.
Потом обозники уехали, и их место заняли артиллеристы.
Уже наступил вечер, а к нашему костру подъезжали всё новые и новые группы солдат и офицеров. Дорога в полк лежала мимо нашей стоянки.
Поздно вечером у костра остановился вездеход командира дивизии. Генерал вышел из машины размять ноги, закурил трубку, потом подсел к нашему костру. Это был грузный, высокий, плечистый человек лет пятидесяти. В армию он пришёл простым красноармейцем, в дни гражданской войны. Он был генералом, но на всю жизнь остался всё тем же простым, храбрым и отзывчивым солдатом. В дивизии его любили, как отца родного.
Он долго задумчиво просидел у костра. Хотел было разбудить капельмейстера и увезти его в полк, но, видя, как тот крепко спит, сказал:
— Жаль будить. Пусть спит. А праздник мы перенесём на завтра.
«Правильное решение», — подумал я.
Генерал заботливо накрыл майора своей шинелью и уехал.
Даже на рассвете, когда нас стала пробирать дрожь от холода, мы не решались разбудить Николая Ивановича, чтобы тронуться в дорогу.
А он спал богатырским сном, этот удивительный «майор музыки», навалившись грудью на землю и обхватив её своими сильными, широко раскинутыми руками.
В ночном
Ездовой наклонился ко мне и, позёвывая, проговорил:
—
Хорошо бы здесь где-нибудь заночевать, а? Места-то какие! Чистейшей воды Швейцария!Он это сказал таким тоном, будто бы и на самом деле когда-нибудь бывал в Швейцарии.
С утра мы были в пути. Ехали всё по гати. Дорога проходила то по болотам, то терялась в лесной чаще, и изморившиеся, голодные кони еле волочили избитые ноги. Да и нас изрядно измучила гать. Едешь точно по шпалам. Невесёлая штука гать, — пешим ли бредёшь по ней, на коне ли тащишься, или вот, как мы сейчас, едем на телеге.
Впереди было ещё добрых пятнадцать километров пути, время — позднее, хотя ночь была белая, когда вожак колонны остановил свою телегу и сердито крикнул:
— Здесь, что ли?
— Здесь! Трава в этих местах нетронутая! — отозвался в конце колонны весёлый, звонкий голос.
— Ну, вот и в ночное! — обрадованно сказал мой ездовой Тимофей Дрожжин. — С утра пораньше тронемся дальше и к полудню будем в Чёрт-озере… Коней накормим сами малость отдохнём. Шутка ли сказать, пятую ночь не спим. А ну, милые! — ласково прикрикнул он на коней и задёргал вожжами.
Передняя телега, тарахтя на брёвнах, свернула с дороги, за ней свернули все остальные двенадцать телег с боеприпасами, и, проехав метров двести по узенькой просеке, мы очутились на большой поляне.
Ездовые распрягли коней, стреножили их и пустили в высокую траву. Потом они дружно и быстро набрали сухих сучьев, сосновых шишек и развели костёр. А сами ушли к своим телегам.
Я подсел к костру. Вскоре ко мне подошёл ездовой не то с десятой, не то с двенадцатой телеги. Он участливо спросил, не холодно ли мне, не возьму ли я у него шинель — ночь-то свежая; потом протянул кисет. Мы закурили. Ездовой осведомился, из какой я области и, узнав, что не из Ростовской, вздохнув, сказал:
— Земляков моих в этих местах не видать!
— Они, наверное, воюют на Северном Кавказе или в Крыму, — сказал я.
— Может быть! Скорее всего оно так и есть, — согласился он. — А меня вот судьба забросила в Карелию, в эти лесные дебри…
Слово за слово, как это бывает только на войне, ездовой рассказал мне всю свою жизнь.
Удивительно, как просто он завязал разговор и сумел заставить себя слушать! Жизнь у него была несложная и ничем не примечательная. Но одно красной нитью проходило в его рассказе: это счастье зажиточной жизни… Было видно, что немало горя хлебнул он в единоличестве… Когда он повествовал о последних предвоенных годах в колхозе, о колхозных фермах, о клубе, о новой школе, о стоимости трудодня, — в сороковом году он вместе с семьёй на трудодни получил больше четырёхсот пудов хлеба и денег около шестнадцати тысяч рублей, — с ним чуть ли не стало плохо.
Ездовой назвал свою фамилию — Славгородский, ещё что-то сказал о себе, потом встал, пошёл к телеге, стоявшей на краю поляны, и, сдернув с ящиков брезент, закутался в него и лёг спать на траву.
К костру сразу же подошли остальные ездовые нашей колонны. Они, видимо, нетерпеливо дожидались, когда уйдёт Славгородский, и теперь торопливо подбрасывали в огонь валежник, подвешивали на треногу закоптелое, помятое ведро с ключевой водой, развязывали свои походные вещевые мешки, готовясь к скромному ночному солдатскому пиршеству.