Домик в Армагеддоне
Шрифт:
– Пойду, батюшка. Благословите.
Саенко уехал. Попрощался с ним за руку, но в глаза не смотрел. Отец Никифор помолился и лег спать, а Фима уснуть не мог. Вышел во дворик, сел на лавку под фонарем. Пахло надвигающимся холодом, первыми студеными дождями. Во всем здании горело единственное окно, на кухне. Оттуда слышались шум воды и стук посуды.
Вышла официантка – та, что приносила ему сигареты. Стареющая пасмурная женщина.
Остановилась возле двери, подтянула юбку. Фима подумал: хорошо было бы сейчас поговорить с ней. Ночь. Осень. И этот резкий электрический свет.
– Не спится? – спросила ворчливо.
– Никак.
Подошла.
– Может, тебе рюмашку
– Нет, спасибо.
– Умаялась, – она села рядом с ним на лавку, принялась разминать пальцы. – А ты батюшке кто, сын?
– Нет.
– При церкви? Служка… или как это называется?
– При церкви, да.
– Умаялась.
– Скажите… Можно спросить… А вам работа ваша не нравится, наверное?
– Почему?
– А вы были такая неприветливая.
– Ха! Так говорю же – устала. Свадьба эта. Все угомониться не могли. Посуды сколько побили. Завтра поглядим, как расплачиваться будут. Да и то сказать – чему тут нравиться, на этой работе? На пьяные рожи смотреть. Платят мало, хозяин прижимистый, за людей не держит.
– Почему не уйдете?
– Куда? Дипломов у меня нет. Возраст к тому же. Да и везде так.
– А жизнь?
– Что – жизнь?
– Сейчас. Нескладно начал… Жизнь вам нравится? Вот люди… “пьяные рожи”… хозяин прижимистый. Вообще – жизнь, та, что вокруг?
Пожала плечами.
– Нравится или нет, кто ж нам ее заменит? Уж какая есть, а вся наша. И рожи – какие выпали. Поди и мы не подарок.
– А все же. Вы хотели бы, чтобы изменилось, чтобы по-другому все стало?
– Эээ! Чтобы по-другому все стало – этого всегда и всем хочется. Разве нет?
Только опять же – толку? Повздыхаем и живем. Может, все же рюмашку?
Фима покачал головой: нет.
Посидела еще немного, решительно хлопнула себя по ногам, сказала:
– А я приму малехо на сон грядущий. Нужно бы и поспать хоть сколько, – и ушла.
Глава 9
Стяжники приходили по одному. Ефим с каждым обнимался крепко-накрепко. Улыбался открыто, красиво. Говорил:
– Рад тебя видеть! – Или: – Вот и ты! Хорошо, здорово!
Наблюдая за тем, как Фима встречается с друзьями, Надя то и дело поеживалась от противной щекотки ревности, с которой непонятно было что делать. Ощущения были такие, будто под череп заполз паразит, а она не знает, как их таких выводят.
Спросить не у кого, да и стыдно. Наде не доводилось раньше ревновать. В институте за ней начинал ухаживать однокурсник, Вова Семагин. Он ей самой очень нравился. А потом она увидела его на Садовой в обнимку с Катей Бусько. И никакой тебе ревности. Спряталась за угол, подождала, пока пройдут, – и будто навсегда проводила из своей жизни Вову Семагина. Казалось, что-то большое внутри назревает, а вышло – мыльный пузырь.
Даже отца, за то, что перебежал от них к Фиме, не ревновала. А тут – зудит и не отпускает.
Фимины товарищи, побыв какое-то время в доме, собрались в беседке и сидели там, тихо переговариваясь. Выглядели взъерошенно. Надя решила выбрать момент и подойти к ним. Пусть Фима ее познакомит. Они всего на год-два старше ее, а кажутся Наде такими непреодолимо взрослыми.
Вчера, улучив момент, Надя уединилась в уголке холла между дверью в гостиную и высоким арочным окном – позвонила маме на мобильный, сказать, что остается здесь, с отцом. Конечно, Надя соврала отцу, что у них все замечательно. Мама свалилась с язвой. Никогда не жаловалась – и вот. Ходит по квартире скрюченная, соседка ей уколы колет. Мама и отправила Надю в Солнечный. Но говорить отцу о своей болезни запретила. “Побудь с ним. Потом расскажешь, как он там”. Надя и маме немного приврала. Мол, папа весь день о тебе расспрашивал. Интересовался, как у тебя на работе, как настроение. “Интересовался? Правда? А ты что? А он что?” Под конец расхлюпалась в трубку, наговорила всяких нежностей. Попрощавшись с мамой, Надя сунула мобильник в карман джинсов, подняла голову – и уперлась взглядом в золотой прямоугольник иконы, нависшей из противоположного угла. Пронзительный большеглазый лик. Ощущение – будто
мама вдруг здесь и все поняла: “Что же ты, доча, разве так было?” – Ну, немножко приврала, – сказала она извиняющимся тоном, крутанув ладонью и сморщив нос; выглянула в гостиную – там никого, прошептала торопливо: – Ты, Боженька, пожалуйста, дай маме терпенья на ее болячку. И на все, на все.Почему-то трудно было перекреститься…
Дочистив картошку из маленькой сетки, Надя потянулась к большой, которая стояла ближе к Юле. Юля молча поднялась со стула – живот опасным тяжелым грузом поплыл на Надю – подняла сетку, прислонила ее к ведру.
– Да не нужно, Юль, – виновато сказала Надя. – Чего ты, не таскай. Мне и так нормально было, а тебе тянуться.
Юля так же молча села на место, запястьем руки, в которой держала нож, оттянула со лба платок.
Надя сказала:
– Может, ты отдохнешь? А я дочищу.
– Спасибо, мне не трудно. – Первая за все время фраза. Добавила: – Побыстрей бы надо.
Хоть и смотрит, как прежде, отстраненно, но все же больше не отдергивает взгляда.
Голос у Юли негромкий и – Надя наконец подобрала нужное слово – степенный.
Ступает ее голос неспешно, держит стать. Наверняка никогда никого не перебивает, не говорит одновременно с собеседником: хочешь слушай, не хочешь – каждый при своем. В церквах, среди объектов Надиного шпионажа, ей попадались женщины, похожие на Юленьку. Такие же – окутанные невидимым нежным шелком. Другие. Не отсюда. Выходящие сюда только по какой-нибудь необходимости, на часок-другой. Их светлые платочки были макушками облаков, которыми любуйся сколько хочешь, а дотянуться никак.
Надя старалась выглядеть с Юлей как можно естественней. Правда, платок с непривычки нервировал: скулы будто спеленали, брови так и лезли вверх – потрогать, что это там такое. Не знала, как его пристроить, чтобы не мешал.
– Сколько месяцев, Юль?
– Семь.
Очень хотелось ей понравиться. Решила: нужно говорить серьезно. И без всяких своих штучек. Ефим – и тот не всегда понимает. Вот только о чем? О беременности все же не надо. Что она знает об этом – да, наверное, и неприлично ей, незамужней девушке, говорить о беременности. Или можно? Нет, не подходит. Но о том, что составляло Юлину жизнь, Надя имела еще более смутные, чем о беременности, представления. И заговорить об этом попросту не решалась. А если расспрашивать, рассуждала Надя – вот так, за чисткой картошки на свежем воздухе, – будет выглядеть как праздное любопытство.
– Вы с братом моим, Ефимом, знакомы?
– Встречались в храме.
Поколебавшись, решилась спросить:
– Юль, не знаешь, а у него девушка есть?
Ой, кажется, зря.
Юля прополоскала нож в ведре, обтерла его о фартук.
Лучше пока помолчать. Наверное, нужно как на рыбалке – сидеть тихонько, ждать.
Не отпугивать.
Вчера, чтобы разместить собравшихся на ночлег, пришлось занять весь дом.
Улеглись кто где. Антон, распоряжаясь, кому куда лечь, где постелить матрасы и спальники, сыпал шутками – тому, кто забывал, где ему отведено, грозился мелом нарисовать на груди номерок и такой же на матрасе или спальнике, чтобы уже не путали. Юлю с Сергеем поместили наверху, в спальне, из-за тучных книжных шкафов скорей напоминавшей библиотеку, в которую незаконно въехала кровать. Остальные кровати и диваны достались тем, кто постарше. “Постарше” – это ближе к сорока, разница с самыми молодыми – лет в десять, не больше. Но, как заметила Надя, эти люди во всем, даже в мелочах, действовали не наобум, а по какому-нибудь принципу.
Наде и Степану Ильичу выделили большую застекленную лоджию. “Чтобы болтать свободней было”, – подмигнул Антон. Он вообще был не похож на остальных. Таких балагуров-бодряков и в Надином мире было предостаточно. Наде, напротив, хотелось, чтобы Антон держался и говорил с ней иначе – как, быть может, говорит и держится наедине со своими товарищами. С Юлей. С Фимой. Наде почему-то казалось – он исполняет роль. Медиатора, что ли.
От вчерашней хандры у Фимы не осталось и следа. Только мысль об отце стесняла, тянула душу.