Домой возврата нет
Шрифт:
«Что же это стало с нашим самораскрывающимся и словесноизвергающимся другом Джорджем Уэббером? Помните его? Помните, сколько шуму он наделал несколько лет назад своим так называемым „романом“? Иные наши почтенные коллеги вообразили, что различают в этом творении признаки многообещающего таланта. Мы бы тоже приветствовали новую книгу этого автора, которая по крайней мере доказала бы, что первая не была случайностью. Но tempus fugit [18] , а где же Уэббер? Вызываем мистера Уэббера! Никакого ответа? Что ж, быть может, это и печально; но ведь авторам, написавшим всего лишь по одной книге, несть числа. Они разом выпаливают все, на что способны, — и смолкают, и потом их уже не слышно. Кое в ком из нас книга Уэббера сразу пробудила немалые сомнения, но наш голос заглушили охи и ахи тех, кто очертя голову спешил возвестить о новой восходящей звезде на литературном
18
время бежит (лат.)
Подчас довольно пройти облаку, затмевая солнце, подчас довольно стылому свету мартовского дня обнажить беспредельное, откровенное, расползающееся во все стороны уродство и убогую добропорядочность бруклинских улиц. Что бы там ни было, но в такие минуты день разом гаснет, не остается в нем ни радости, ни певучести, сердце Уэббера наливается свинцом, и кажется — вовек уже не вернутся надежда, вера в себя и в свое дело, и все высокое, святое, истинное, что он когда-либо узнал, обрел и пережил, оборачивается ложью и насмешкой. И чувство такое, словно он бродит среди мертвецов и лишь одно на земле не ложь и не подделка — живые мертвецы, которые вечно будут копошиться все в тех же неизменных мутно-багровых, устало меркнущих на ветру воскресных мартовских сумерках.
Эти отвратительные приступы сомнений, отчаяния, темного смятения то захлестывают душу, то вновь отпускают, и Джордж узнал их, как должен узнать каждый, кто одинок. Ибо все представало перед ним лишь в том образе, какой он сам для себя создал. Опирался он лишь на то знание, которое черпал из опыта собственной жизни. И видел он жизнь не чьими-либо чужими, но лишь своими глазами, познавал ее собственными чувствами и собственным разумом. Никто его не поддерживал, не ободрял и не помогал ему, никакая религия не утешала, и никакой у него не было веры, кроме одной, своей собственной.
Вера эта состояла из многих слагаемых, но сводилась, в сущности, к одному: он верил в самого себя, верил, что если только сумеет схватить кусок правды о той жизни, какую он знает, и заставит других тоже узнать ее и почувствовать, это будет высшим его подвигом и невообразимым счастьем. А где-то в глубине души, воспламеняя и поддерживая эту веру обещанием грядущей награды, таилось убеждение — пора в нем признаться, — что если бы это удалось, весь мир был бы ему, Джорджу Уэбберу, благодарен и увенчал бы его лаврами желанной славы.
Жажда славы прочно укоренилась в сердцах людей. Это одно из самых неодолимых человеческих желаний, и, может быть, как раз поэтому, да еще потому, что оно столь глубинное, сокровенное, люди крайне неохотно в нем признаются — и особенно те, кого всего сильней подстрекает и мучит эта жгучая, неукротимая жажда.
Политик, например, никогда не даст нам понять, что им движет любовь к власти, стремление оказаться на виду, занять высокий пост. Нет, им, конечно же, руководит бескорыстная преданность общему благу, самоотверженность и великодушие государственного мужа, любовь к ближнему, пылкий идеализм, и стремится он лишь к одному: изгнать негодяя, который беззаконно захватил этот высокий пост и обманывает доверие народа, тогда как сам он, по его же словам, будет служить нам безупречно и ревностно, не щадя сил.
То же и с военным. Нет, не из любви к славе избрал он свое ремесло. Не из любви к войне, к сражениям, ко всяким громким титулам и пышным наградам, какие достаются герою-завоевателю. О нет. Солдатом его делает преданность долгу. Никаких личных побуждений. Его воодушевляет просто-напросто пылкое бескорыстие самоотверженного патриота. Он сожалеет лишь о том, что у него только одна, а не десять жизней — он все их отдал бы отечеству.
И так всюду и везде. Адвокат уверяет нас, что он — защитник слабых, он печется об угнетенных, воюет за права обиженных вдов и преследуемых сирот, он — столп справедливости и ярый, до полного самопожертвования, враг крючкотворства, мошенничества, воровства, насилия и преступления, какими бы личинами они ни прикрывались. Даже коммерсант не сознается, что наживает деньги ради собственной выгоды. Напротив, он содействует обогащению всего государства. Он — благодетель, он дает работу тысячам людей, которые погибали бы в горе и нищете, если б не его могучий ум и талант организатора. Он — поборник Американского Идеала сильной личности, пример молодежи — блистательный образец того, чего может достичь в Америке каждый бедный паренек из любого захолустья, который верен истинно американским добродетелям: бережлив и трудолюбив, послушен долгу
и честен в делах. Он-то и есть (как сам он нас заверяет) главная опора страны, ее движущая сила, первый гражданин ее, Друг Народа Номер Один.Все они, разумеется, лгут. Они и сами знают, что лгут, и каждый, кто их слышит, тоже это знает. Ложь, однако, стала неотъемлемой частью и условием жизни у нас в Америке. Люди терпеливо ее выслушивают и улыбаются ей — улыбаются невесело, и есть в этой улыбке покорность и пренебрежительное равнодушие, рожденное усталостью.
Любопытно, что ложь вторглась и в мир творчества — единственную область, где она существовать не вправе. Были прежде времена, когда поэт, живописец, музыкант, всякий человек искусства мог не стыдясь признаться, что среди сил, направляющих его жизнь и труд, есть и желание славы. Но как же все с тех пор переменилось! В наши дни пришлось бы объехать полмира и возвратиться ни о чем, если вздумаешь найти художника, который признался бы в подобном желании, — нет, нет, он бескорыстен, он служит единственно некоему идеалу, будь то политика, общественное устройство, экономика, религия или красота, и этому идеалу благоговейно, самозабвенно, не помышляя о славе, отдает свою смиренную особу.
Двадцатилетние юнцы уверяют нас, что жажда славы — глупое ребячество, плод устарелого культа «романтического индивидуализма». По словам сих молодых джентльменов, от этого насквозь лживого и обманчивого культа они совершенно свободны, однако же они не дают себе труда объяснить, при помощи какого чудесного самоочищения удалось им достигнуть подобной свободы. Самому Гете, величайшей душе новой эпохи, понадобилось ни много ни мало восемьдесят три года, чтобы избавить свой могучий дух от этой последней слабости. Мильтон уже за пятьдесят — старый, слепой, всеми покинутый, — говорят, освободился от нее к концу Кромвелевой революции, на службе у которой он потерял зрение. Да и то можем ли мы с уверенностью сказать, что даже он вполне очистился? Ведь что есть великолепное творение — «Потерянный рай», если не гордый вызов, брошенный человеком в лицо вечности?
Бедный слепец Мильтон!
Лишь Слава может чистый дух увлечь(О, слабость благородного ума!)Труда во имя — негой пренебречь;Мы ждем, что в руки упадет самаНаграда нам, — но не переменитьИзвечный жребий наш, — он так нелеп! —Приходит Парка, пресекая пить.«Награды нет, — в ответ промолвил Феб, —Вовеки Славе почвою не сталНи камень, ни металл,Не в суетной молве ее побег,Судить о ней не вправе человек,И лишь Юпитер с высоты небес,В великой правоте неколебим,Отмерит славу по делам твоим» [19] .19
Дж.Мильтон «Люсидас», пер. Е.Витковского.
Заблудшая душа! Несчастный раб растленных времен! Как отрадно нам знать, что мы не чета Мильтону, Гете и им подобным! Наше время куда богаче событиями, и даже наших юнцов надежно охраняет их общая самоотверженность. Мы освободились от недостойной суетности и тщеславия, придушили неистовую жажду личного бессмертия и ныне из праха земли наших отцов возносимся в чистейший эфир коллективной святости, наконец-то мы очистились от всякой порчи и тлена земного, омылись от пота, крови и скорби, избавились от горя и радости, от надежды, и страха, и страданий людских, от всего, что терзало плоть наших отцов, терзало всех и каждого, кто жил до нас.
И однако… вот мы достигли столь славной независимости; отбросили пустые мечты; научились понимать жизнь не как личное наше дело, но как дело всеобщее; думать не о той жизни, какова она сегодня, но о той, какой она будет через пятьсот лет, когда все революции уже совершатся, и вся кровь уже прольется, и сотни миллионов ничтожных себялюбивых жизней, занятых каждая только собой, своим отдельным романтическим мирком, будут безжалостно стерты с лица земли, дабы утвердилось грядущее великолепие коллектива… вот мы как по волшебству, так сказать в одночасье, преобразились в этакое чудо коллективной самоотверженности, исполнились презрения к личной славе, — так не странно ли, что хоть фразы мы произносим новые, смысл их остается все тот же, прежний? Не странно ли: нам лишь смешны и жалки глупцы, которые все еще ищут славы, так с чего же когтит нам душу, разъедает злой отравой ум и сердце, терзает дух жгучая, свирепая ненависть к тем, кому посчастливилось прославиться?