Дон Жуан (рассказано им самим)
Шрифт:
После все еще холодной предвесенней России с последними серо-грязными сугробами вперемешку с песком где-то на задворках больших дворов, мягкий воздух южного Кавказа казался теплым, прямо-таки олицетворял собой тепло. Светило солнце, оставаясь для них двоих все дальше сзади, а слегка поднимающаяся с приближением гор равнина разворачивала перед ними рельеф с такой незатейливой простотой, как это можно видеть обычно только на макетах, сделанных, к примеру, из папье-маше. Однако, в отличие от картонных, тем более полых форм, все кругом было компактным, тяжеловесным, неразрывно связанным друг с другом: глина с мергелем и со скальными породами, с корневищами и с лозой — серно-желтое с кирпично-красным, с соляно-серым, с угольно-черным. И песчаные почвы тоже были не мягкие и рыхлые, а словно схваченные цементным раствором, спекшимся на жаре; если кому захотелось бы взять в руку горсть земли, изранил бы себе пальцы в кровь, а под ногтями так и не оказалось бы ни крупинки ожидаемого песка. Точно так же нигде ни облачка пыли, хотя на большом отрезке пути практически никакой растительности (только голый крупнозернистый песок) и почти непрерывно и каждый раз с другого направления внезапно дует сильный ветер. Заманчиво объединяя все ощущения и ожидания, открылось вдруг подножие гор, поднимавшихся
Южные склоны Кавказа не были в то утро безлюдными. Вспоминая задним числом события того дня, он сказал, что люди стояли даже по обочинам дороги. Так, как он обрисовал их мне в своем рассказе, все они были пешими, и единственное движущееся транспортное средство на всех этих дорогах был автомобиль, которым управлял его слуга. Восток? Но ничто не напоминало Ближний Восток: и по одежде, и по манерам, даже по сплетням и интригам этот Восток напоминал больше Запад, как Запад напоминает теперь тот, Ближний Восток, и все такое прочее. Единственная специфика выражалась, по-видимому, в том, что в течение всех семи дней в воздухе постоянно чувствовался майский ветерок и повсюду — снизу, сверху и насквозь — проникал тополиный пух.
Ни один из тех, кто шел по краю дороги, не был одиноким путником. Дон Жуану попадались навстречу только группы людей, всегда небольшие, но зато большим числом. Если бы он, садясь в машину, не прекратил без конца считать, то, самое позднее, сделал бы это, столкнувшись с этими шествиями — поистине подлинным переселением народов.
Шофер ехал на свадьбу, и Дон Жуан, само собой разумеется, был, не будучи приглашенным, гостем на этой свадьбе. За прошедшие годы он не раз принимал участие в застольях незнакомых — исключительно только — людей. Правда, все эти застолья, до сегодняшнего случая на Кавказе, были всегда поминками. Только во время похорон можно вот так, безо всякого, смешаться с процессией людей — при крещении младенца часть церкви или того помещения, где это происходит, отводится, как правило, определенной группе людей, знающих друг друга, или они заказывают для себя на этот день всю церковь целиком. Составить себе потом, по выходе из церкви, некоторое хотя бы отдаленное представление о мокрых волосиках или влажной лысенькой головенке новорожденного дело не такое простое, как и получить доступ в кружок молоденьких конфирмованных, стоящих на солнышке после церемонии, и подсмотреть, как они лижут мороженое.
На последнем отрезке пути, перед самой деревней, где должны были играть свадьбу, Дон Жуан вдруг превратился из седока в водителя; его слуга, объяснив господину дорогу, улегся на заднее сиденье между канистрой и корзинками и тут же заснул. Когда воспринимаешь те или иные приметы окружающей действительности большей частью глазами одиночки, без хорошей компании, тогда уж лучше оказаться в обществе спящего, к тому же посапывающего столь беззаботно и проникновенно, как этот новый знакомый с расцарапанным лицом. (Я заметил, как часто Дон Жуан вместо того, чтобы вести повествование от первого лица и говорить «я», прибегает в своем рассказе к безличной форме, будто обобщенное восприятие пережитого им лично говорит вместо него — видит бог, что и я, выпади на мою долю столько перемен в жизни и такое множество случаев, скорее, больше случаев, чем перемен, поступал бы точно так же.)
В прошлые годы он, правда, не избегал смотреть на людей и общаться с ними. Но уделял внимание в первую очередь или очень старым людям, или очень молодым, даже детям. Огромную промежуточную массу людей, их явно превалирующее число в обществе он в упор не видел. Они как бы не существовали для него, их вроде и не было. Тем интенсивнее выискивал Дон Жуан ежедневно тех, кто был слабым и дряхлым и/или беспомощным и беззащитным. Заметить их, единственно достойных его внимания, означало для него, так или иначе, окунуться в естественную среду. И с другой стороны: уделив достойное внимание этим старикам или крошечным детским существам, он внушал им уверенность в себе и вызывал блеск в их глазах. И вот что странно: дряхлые старики, почувствовав интерес к ним и оживившись, неожиданно начинали вести себя как дети, в то время как истинные дети, даже самые маленькие, вдруг взрослели и становились степенными и солидными, как бы умудренными жизненным опытом. Только этот или тот «тип людей» вызывал интерес Дон Жуана, и это были явные меньшинства общества.
Дело было, конечно, не только в спящем сзади него человеке, с которого, собственно, все началось и стало понемногу меняться. И уж явно не в том мертвеце, так неожиданно лежавшем за поворотом в луже крови и с открытыми глазами. (А может, все-таки именно в нем?) Как бы там ни было: Дон Жуан, сидя за рулем, стал постепенно замечать
человеческие лица, причем самого разного возраста, даже среднего, которые всегда казались ему крайне невыразительными, ничего не говорящими и даже не имеющими характерных черт, — сейчас же он обращал на них внимание. Правда, не столько на лица, сколько на глаза. И правда то, что не столько на форму, придававшую выразительность лицам тех, кто тащился группками по обочинам, еле передвигая ноги, сколько на цвет их глаз. И признаком этого нового времени было то, что глаза здесь, в глубинке Кавказа, не были однотипно карими или черными. Часто попадались и зеленые глаза, и голубые, светло- и темно-серые. И так сказать к слову: даже если лица были изможденными — от усталости, безнадежности, бешенства или ненависти, а может, и желания убивать, — даже если взгляд их был злой или отсутствующий, насмешливый или по-обывательски глупый, — сами глаза, стоило лишь взглянуть на них в упор, вспыхивали и начинали светиться всеми красками, создавая цветовую гамму людских глаз и делая их добрыми и хорошими. Череде идущих — а каждый из них, без исключения, смотрел куда-то в сторону или в пустоту — эти краски задавали ритм и посылали импульс движущемуся им навстречу. Так и хотелось последовать порыву души, как это иногда бывает, когда вдруг захочется погладить по головке чужого ребенка (а порой и в самом деле случалось такое в жизни) или положить на улице руку старику на плечо (чего еще никогда в жизни не было) и провести кончиками пальцев по всем, да-да, по всем глазам и прикоснуться к ним губами, казалось, краски только этого и ждали (опять в безличной форме). И хотя Дон Жуан проехал мимо всех этих людей, через неделю способ его передвижения в тот день представился ему как очень медленный, будто он шел пешком.Не он начал переглядываться с невестой. Она первой направила на него свой взгляд. Это произошло в зале, но через неделю ему казалось, что он видел молодую женщину вне стен дома, под открытым небом. Приглашенные на свадьбу гости сидели за одним длинным столом, а всех остальных, нежданно свалившихся на голову гостей, а их было немало, в том числе и его, усадили, не спрашивая, за маленькие столики. Дон Жуан попал за самый маленький из них, стоявший в дальнем углу, но в этом не было никакого унижающего его достоинство умысла. Скорее это был обычай гостеприимства и любопытства к незнакомым людям, и в этот обычай входило, что такой гость получал отдельный столик для себя и тем самым мог одновременно наблюдать за всем залом и сельским ландшафтом за окном. Его слуга был, очевидно, членом этого клана и занимал место за главным столом, откуда он все время вставал и подходил к Дон Жуану, не позволяя лицам, обслуживавшим свадьбу, лишать его права самому обслужить своего господина.
Дон Жуан рассказывал мне сейчас, как он испугался, когда почувствовал на себе взгляд невесты. Она не то чтобы бросила на него взгляд, нет, она взмахнула ресницами и подняла глаза, прекрасные и дивные, и, не прилагая никаких усилий, сделала ему этими дивными глазами глазки. А его, Дон Жуана, неожиданный испуг не имел, конечно, ничего общего с истинным испугом. Это было как внезапное и тихое пробуждение от спячки, после длившейся годами дремоты и прозябания. Воцарилась тишина: непрекращающийся шум за столом и бормотание голосов вдруг разом исчезли. Перед его взором открылся горизонт. И тем не менее поначалу он все еще боролся со смущением. Потом вдруг решительно поднялся и пошел большими шагами — к ней? — нет, он покинул зал.
Решение он принял мгновенно. Пути назад не было. Уклониться Дон Жуан не мог, это было не в его правилах, он обязан был предстать перед незнакомой женщиной, это его долг. (Даже если в рассказе для меня, его слушателя, он не часто повторял слово «долг», тем не менее оно так и витало в воздухе.) Целая эпоха его жизни закончится сегодня не позднее этого вечера, а он и в самом деле расценивал теперь годы печали как эпоху. Кавказское село лежало на макушке голого каменистого холма. И пока он шел селом, словно делал обход, спускаясь все увеличивающимися кругами вниз, туда, где был лесок и пустырь, ему казалось, он знает, что в последний раз, по крайней мере на какое-то необозримое время, внимает всем сердцем тем якобы мелким и пустяковым вещам, значившим для него на протяжении целой эпохи больше, чем что-либо другое или кто-либо еще на этом свете. Сам факт присутствия женщины вытеснит, как и раньше, в той прошлой, уже давно несуществующей жизни, тысячу ежедневных мелочей, близких его сердцу, не оставит им никакого жизненного пространства. Женщина как проклятие? Как иссушающее душу наваждение?
Но Дон Жуан еще не знал, что он, по крайней мере касательно того, что начиналось сейчас, на сей раз заблуждался, плутая в лабиринтах собственной души. Делая круги, он прощался со своим прошлым. Вот эти снежные поля на северных склонах гор: в обозначившемся для него новом периоде жизни, а может, и навсегда, им нет уже места. Или порывы ветра в колючем терновнике: сыграйте для меня с упрямыми кустами еще разок. Повстречавшаяся траурная процессия: всего лишь несколько старых согбенных фигур и дитя за гробом, вон там, впереди, а сзади него уже играют свадьбу, и звучит музыка, народные мелодии сменяются трансконтинентальными ритмами: еще немножко побыть рядом с вами, скорбящими. А потом сделаю вам ручкой, желтая глина и красный мергель. Будьте здоровы и не поминайте лихом, и вы, цветки губоцветного дрока, и вы, муравьиные дорожки. Адьё — прощайте навсегда, — мотки овечьей шерсти на изгородях.
Он воскрешал в памяти прошлое, ставшее эпохой, но это больше не действовало на него. Им завладело другое время — время женщин, — полностью и бесповоротно, и его отсчет и реальность начались с момента, как только Дон Жуан встал из-за своего столика в углу и вышел из зала, чтобы удалиться и побыть наедине. И теперь он был согласен с приходом этого нового времени, более того, он принял его. Хотя оно и возвещало: опасность! — но это лишь разжигало его, наконец-то снова.
На обратном пути от него разбегались в разные стороны дворовые собаки. Домашняя кошка, которая по виду вполне могла сойти за бездомную, валялась на спине в кустах и вдруг принялась увиваться вокруг его ног. Большие черные жуки, летавшие с громким жужжанием, переходившим в гудение, атаковали его, во всяком случае предприняли такой маневр, устремив свой полет прямо на него. С незапамятных времен все живые твари несли к нему свои послания, смысл которых Дон Жуан не мог знать, да и не хотел этого. Но отвечал им всем с изысканной вежливостью и потому обратился сейчас к свиньям, ишакам и уткам в пруду без воды с речами, словно к важным господам, разговаривал с ними витиеватыми, старомодными, но имеющими еще и сегодня хождение фразами. Каждый раз, когда он становился серьезным, он начинал говорить именно так, как всегда разговаривал сам с собой молча, про себя.