Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры
Шрифт:
— Очистить душу вашим светом, Соледад… Тихим быть возле вас, как тих сумрак вокруг кипариса… Вдыхать вашу детскость. Не удаляться от вас ни на шаг…
— Но, дон Мигель, мы так недавно знакомы…
— Я знаю вас годы, Соледад, — вырывается у него. — Долгие годы люблю вас…
— О, что вы говорите? — Соледад в ужасе. — Это слишком внезапно, чтоб я могла вам поверить…
— Вы мне не верите? — Мигель, задетый, остановился.
Какой он странный, порывистый! Соледад не понимает его. Ею овладевает стыд. Она теряет уверенность. Ей страшно.
— Я верю вам, дон Мигель, — в тревоге отвечает она. —
Мигель смотрит на ее губы, на кудри, обрамляющие ее лицо, и его обуревает дикое желание — сжать ее в объятиях! Нет, не хочет он быть тихим, как сумрак, не хочет вдыхать девичью нежность — владеть! Обладать!
Соледад, заглянув в лицо ему, испугалась. Как оно бледно, это лицо с неподвижными, вперенными в нее глазами, мечущими пламя, которое не греет, а жжет! В растерянности и страхе девушка окликает дуэнью:
— Люсия! Пора домой…
— Вы уходите? — почти враждебно спрашивает Мигель.
— Пора, дон Мигель. Нехорошо долго разговаривать на улице.
— Когда я вас увижу, Соледад?
— Не знаю, — с трепетом отвечает она.
— Завтра, — властно решает Мигель.
— Да, завтра… Опять здесь же… Прощайте, дон Мигель.
Мигель не ответил ни слова. Смотрит ей вслед, стиснув зубы. Чтобы он, будущий властитель половины Андалузии, просил свидания у внучки обедневшего маркиза? Никогда! Он будет приказывать.
А Соледад дома разразилась слезами.
— Ничего со мной не случилось, — говорит она испуганным старикам. — Просто я еще глупая девчонка и плачу от радости…
Мигель медленно возвращается домой, за ним — Каталинон, а позади них крадется тень, похожая на кокон.
— «Не признаю иного наслаждения, кроме одного — учиться!»
— О Петрарка, был ли ты глух, слеп, лишен обоняния, был ли ты стариком или калекой! Учиться? Наслаждение! Наслаждение!
— Мужчина любит действие.
— Творчество — выше действия. Действие проходит, забывается, растворяется во времени. Творчество же остается навек. Но оно вырастает на почве одиночества и сосредоточения, господа.
— Внутренний мир человека, его божественная сущность, его дух.
— Вспомните Митродора: «Корни нашего счастья гораздо глубже в нас, чем вне нас».
— Отвечают ли эти слова учению господа нашего Иисуса?
— Абсолютно.
— Мы завидуем другим из-за богатства, положения, славы. А между тем достойны зависти только сильный характер, дар постижения, жажда знаний и способность испытывать духовные радости — самые богатые, самые долговременные. Дух выше материи! А для этого опять-таки нужно уединение. Что говорит об этом Аристотель, господа?
— «Счастье — удел тех, кто довольствуется самим собой».
— Скука — вот могущественнейший враг человека, помимо горя.
— Что предпринимать против скуки?
— Невежды борются против нее, прибегая к преходящим радостям, которые, согласно принципам схоластов, следует назвать ядовитым искусственным раем.
— О! Искусственный рай! Что же это такое?
— Балы, маскарады, бой быков…
— Ого!
— Игра в кости и в карты, приверженность к вину, к лошадям, к фехтованию, и прежде всего женщины.
— Женщины — прежде всего?
— Легкий успех в этих
областях порождает омерзительнейшую черту в человеке — тщеславие.— А гордость?
— Это — другое. Тщеславие много говорит, гордость молчит. Но и то и другое — грех.
— Так что же, дон Энте, — молчать или разговаривать?
— Мыслить, господа. Мысль — редчайший талант рода человеческого.
— Любая мысль?
— Господа! Господа! Конечно же, благочестивая!
Магистр философии дон Энте Гайярдо — молодой, темпераментный иезуит, телом и духом упругий и гибкий, как прут. Ему кажется, что сегодня он наговорил своим слушателям уже достаточно мудрых вещей. Пристально посмотрев теперь на Альфонсо, он внезапно спрашивает:
— О чем ваши последние стихи, дон Альфонсо?
Альфонсо покраснел:
— Я написал их только вчера… Кто это так быстро сообщил вам, дон Гайярдо?
— Я всегда все знаю, — улыбнулся иезуит. — Так что же это за стихи?
— Не скажу.
— Ну, не важно. Но о чем бы вы ни писали — если стихи хороши, то вы совершили больше, чем если бы поразили десять быков или покорили десять женщин. И если ваши стихи написаны во славу господа нашего, чему я верю, то я счастлив, что я — ваш учитель.
Дон Гайярдо ушел, а Мигель бросился к Альфонсо:
— Прочти мне твои стихи!
Красоты твоей небеснойПовторить не сможет дажеРадуга — не хватит красок.И жестка пыльца у лилийРядом с этой белой ручкой.Какова же нежность уст?Через снежные лавиныЯ к реке спустился. СолнцеОтражает в ней твой образ.Кто в твоем Аркадском царствеНе отрекся бы от рая?Ты прекраснее небес!— Нравится? — спрашивает Альфонсо.
— Слишком ручные… слишком приглажены… — цедит Мигель сквозь стиснутые зубы.
Альфонсо смеется:
— Мигель, нынче вечером у Руфины, ладно?
Мигель смотрит на него отсутствующим взором.
— Нынче вечером?.. Вечером… Нет! Только не у Руфины!
А вот и вечер.
Вот женщина, о которой мечтаю с детства, — думает Мигель, и взор его не может оторваться от лица Соледад, словно хочет впитать в себя всю его прелесть.
Вот женщина, заливающая меня светом, как солнце — просторы полей. Да, глубочайшее познание — это то, которое приходит через любовь. Сжав эту девушку в объятиях, овладею всеми дарами мира. И жизнь моя тогда продлится до бесконечности.
Вот мужчина, каким я представляла себе возлюбленного моего, — думает Соледад. — Его поцелуй на моей руке — словно печать, которой он скрепил свое обязательство чтить меня, как королеву. Как прекрасен он сейчас и достоин восхищения! Ах, если б взгляд его всегда оставался нежным, как сейчас! Если бы не вспыхивал мой любимый тем темным огнем, который так жжет меня и пугает!